Иосиф Бродский - Стихи (2)
Шведская музыка
К. Х.
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?
Пропадая без вести из виду, мир вовне
сводит счеты с лицом, как с заложником Мамелюка.
...так моллюск фосфоресцирует на океанском дне,
так молчанье в себя вбирает всю скорость звука,
так довольно спички, чтобы разжечь плиту,
так стенные часы, сердцебиенью вторя,
остановившись по эту, продолжают идти по ту
сторону моря.
Bagatelle[1]
Елизавете Лионской
Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во сне,
пропадают из глаз, возмущенно шурша, миллиарды,
и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне
не от мира сего замусоленной ласточкой карты.
Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак,
сокращает красавиц до профилей в ихних камеях;
от великой любви остается лишь равенства знак
костенеть в перекладинах голых садовых скамеек.
И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно,
как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус,
разодрав каковой, от земли отплывает фоно
в самодельную бурю, подняв полированный парус.
Города знают правду о памяти, об огромности лестниц в так наз.
разоренном гнезде, о победах прямой над отрезком.
Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас,
воскресавших со скоростью, набранной к ночи курьерским.
И всегда за спиной, как отбросив костяшки, рука
то ли машет вослед, в направленьи растраченных денег,
то ли вслух громоздит зашвырнувшую вас в облака
из-под пальцев аккордом бренчащую сумму ступенек.
Но чем ближе к звезде, тем все меньше перил; у квартир -
вид неправильных туч, зараженных квадратностью, тюлем,
и версте, чью спираль граммофон до конца раскрутил,
лучше броситься под ноги взапуски замершим стульям.
Разрастаясь как мысль облаков о себе в синеве,
время жизни, стремясь отделиться от времени смерти,
обращается к звуку, к его серебру в соловье,
центробежной иглой разгоняя масштаб круговерти.
Так творятся миры, ибо радиус, подвиги чьи
в захолустных садах созерцаемы выцветшей осью,
руку бросившем пальцем на слух подбирает ключи
к бытию вне себя, в просторечьи – к его безголосью.
Так лучи подбирают пространство; так пальцы слепца
неспособны отдернуть себя, слыша крик «Осторожней!»
Освещенная вещь обрастает чертами лица.
Чем пластинка черней, тем ее доиграть невозможней.
Полдень в комнате
Полдень в комнате. Тот покой,
когда наяву, как во
сне, пошевелив рукой,
не изменить ничего.
Свет проникает в окно, слепя.
Солнце, войдя в зенит,
луч кладя на паркет, себя
этим деревенит.
Пыль, осевшая в порах скул.
Калорифер картав.
Тело, застыв, продлевает стул.
Выглядит, как кентавр
вспять оглянувшийся: тень, затмив
профиль, чье ремесло -
затвердевать, уточняет миф,
повторяя число
членов. Их переход от слов
к цифрам не удивит.
Глаз переводит, моргнув, число в
несовершенный вид.
Воздух, в котором ни встать, ни сесть,
ни, тем более, лечь,
воспринимает «четыре», «шесть»,
«восемь» лучше, чем речь.
Я родился в большой стране,
в устье реки. Зимой
она всегда замерзала. Мне
не вернуться домой.
Мысль о пространстве рождает «ах»,
оперу, взгляд в лорнет.
В цифрах есть нечто, чего в словах,
даже крикнув их, нет.
Птица щебечет, из-за рубежа
вернувшись в свое гнездо.
Муха бьется в стекле, жужжа
как «восемьдесят». Или – «сто».
Там был город, где, благодаря
точности перспектив,
было вдогонку бросаться зря,
что-либо упустив.
Мост над замерзшей рекой в уме
сталью своих хрящей
мысли рождал о другой зиме -
то есть, зиме вещей,
где не встретить следов; рельеф
выглядит, как стекло.
Только маятник, замерев,
источает тепло.
Воздух, бесцветный и проч., зато
необходимый для
существования, есть ничто,
эквивалент нуля.
Странно отсчитывать от него
мебель, рога лося,
себя; задумываться, «ого»
в итоге произнося.
Взятая в цифрах, вещь может дать
тамерланову тьму,
род астрономии. Что подстать
воздуху самому.
Там были также ряды колонн,
забредшие в те снега,
как захваченные в полон,
раздетые донага.
В полдень, гордясь остротой угла,
как возвращенный луч,
обезболивала игла
содержимое туч.
Слово, сказанное наугад,
вслух, даже слово лжи,
воспламеняло мозг, как закат
верхние этажи.
Воздух, в сущности, есть плато,
пат, вечный шах, тщета,
ничья, классическое ничто,
гегелевская мечта.
Что исторгает из глаз ручьи.
Полдень. Со стороны
мозг неподвижней пластинки, чьи
бороздки засорены.
Полдень; жевательный аппарат
пробует завести,
кашлянув, плоский пи-эр-квадрат -
музыку на кости.
Там были комнаты. Их размер
порождал ералаш,
отчего потолок, в чей мел
взор устремлялся ваш,
только выигрывал. Зеркала
копили там дотемна
пыль, оседавшую, как зола
Геркуланума, на
обитателей. Стопки книг,
стулья, в окне – слюда
инея. То, что случалось в них,
случалось там навсегда.
Звук уступает свету не в
скорости, но в вещах,
внятных даже окаменев,
обветшав, обнищав.
Оба преломлены, искажены,
сокращены: сперва -
до потемок, до тишины;
превращены в слова.
Можно вспомнить закат в окне,
либо – мольбу, отказ.
Оба счастливы только вне
тела. Вдали от нас.
Я был скорее звуком, чем -
стыдно сказать – лучом
в царстве, где торжествует чернь,
прикидываясь грачом
в воздухе. Я ночевал в ушных
раковинах: ласкал
впадины, как иной жених -
выпуклости; пускал
петуха. Но, устремляясь ввысь,
звук скидывает балласт:
сколько в зеркало не смотрись,
оно эха не даст.
Там принуждали носить пальто,
ибо холод лепил
тело, забытое теми, кто
раньше его любил,
мраморным. Т. е. без легких, без
имени, черт лица,
в нише, на фоне пустых небес,
на карнизе дворца.
Там начинало к шести темнеть.
В восемь хотелось лечь.
Но было естественней каменеть
в профиль, утратив речь.
Двуногое – впрочем, любая тварь
(ящерица, нетопырь) -
прячет в своих чертах букварь,
клеточную цифирь.
Тело, привыкшее к своему
присутствию, под ремнем
и тканью, навязывает уму
будущее. Мысль о нем.
Что – лишнее! Тело в анфас уже
само есть величина!
сумма! Особенно – в неглиже,
и лампа не включена.
В будущем цифры рассеют мрак.
Цифры не умира.
Только меняют порядок, как
телефонные номера.
Сонм их, вечным пером привит
к речи, расширит рот,
удлинит собой алфавит;
либо наоборот.
Что будет выглядеть, как мечтой
взысканная земля
с синей, режущей глаз чертой -
горизонтом нуля.
Или – как город, чья красота,
неповторимость чья
была отраженьем своим сыта,
как Нарцисс у ручья.
Так размножаются камень, вещь,
воздух. Так зрелый муж,
осознавший свой жуткий вес,
не избегает луж.
Так, по выпуклому лицу
памяти всеми пятью скребя,
ваше сегодня, подстать слепцу,
опознает себя.
В будущем, суть в амальгаме, суть
в отраженном вчера
в столбике будет падать ртуть,
летом – жужжать пчела.
Там будут площади с эхом, в сто
превосходящим раз
звук. Что только повторит то,
что обнаружит глаз.
Мы не умрем, когда час придет!
Но посредством ногтя
с амальгамы нас соскребет
какое-нибудь дитя!
Знай, что белое мясо, плоть,
искренний звук, разгон
мысли ничто не повторит – хоть
наплоди легион.
Но, как звезда через тыщу лет,
ненужная никому,
что не так источает свет,
как поглощает тьму,
следуя дальше, чем тело, взгляд
глаз, уходя вперед,
станет назад посылать подряд
все, что в себя вберет.
Роттердамский дневник