Шеймас Хини - Стихи из книги “Цепь человеческая"
Песни отшельника
Посвящается Элен Вендлер
Над тетрадкою моей
Шум ветвей и гомон гнезд.
Из черных хлопчатобумажных штор,
Остатков от военных затемнений,
Заглаживая с краю и сшивая,
Сооружали мы обертки книг.
Годились в дело и куски обоев
С гирляндами аляповатых роз,
Хоть рыхлые обои с плотной тканью
По прочности, конечно, не сравнятся.
Порою из оберточной бумаги
Обложки делали — и из газеты,
Чтоб не затерлась новизна, чтоб помнить:
Ты не хозяин книги, а хранитель.
Открыть, устроиться, вдохнуть, погладить
Страницы — и вникать, не торопясь,
Как Фурса, Колум Килле и другие
Великие разгадчики загадок —
Или Мак Ойг, отшельник из Лисмора,
Ответивший, когда его спросили,
Какой характер лучший в человеке:
«Упорный — ибо он не отступает,
Пока не превозможет. Кто упорен —
Богу угоден». Веские слова,
На глаз проверенные и на слух,
Обкатанные языком и нёбом.
Карандаши и хлеб. Запах портфеля.
А в нем — уроки, заданные на дом.
«Книга для чтения» второго класса.
Нам повезло — мы были школярами
В те времена. И как бы нас потом
Ни школили, нам повезло в начале:
Пастух учил нас на краю дороги,
Сивиллы вещие в крестьянской кухне.
В те времена сбывались чудеса:
Оказывался стёркой хлебный мякиш,
И бабочки с переводных картинок
Нам приносили вести из Эдема.
В учительской хранился целый клад.
В жестянке — ворох деревянных ручек
С железною заверткой на конце —
Туда, «под ноготь», перышко вставлялось.
И сами перья — стопками, как ложки,
Чернильный порошок, карандаши,
Блокноты, и линейки, и тетради —
Сокровища, как в сундуке пирата.
Честь высшая — быть посланным туда
За ящичком сверкающего мела
Или за прописями, по которым
Учились мы искусству подражанья.
«В котором слове пишется три ‘е’?
Подумай, ведь не зря тебя учили. —
Мне говорил пастух. — А то спроси
Учителя, уж он, наверно, знает».
Neque far esse, — пишет Юлий Цезарь, —
Existimant еа litteris mandare, —
Что значит: «Знанье предавать письму,
По их обычаям, не подобает».
Но изменились времена, и звали
Псалтирь в Ирландии с почтеньем: Каттах —
«Воительницей», — ибо перед боем
Три раза ею обносили войско.
Бойцы рассерженные на пиру
У Брикриу столь яростно схлестнулись,
Что искрами от их мечей, как солнцем,
Весь озарился зал. Тогда Кухулин
(Так говорится в саге), взяв иголок
У вышивальщиц, их подбросил вверх —
И, ушками сцепившись с остриями,
Они повисли в воздухе цепочкой,
Переливающейся и звенящей —
Так в памяти моей все эти перья
Взлетают, кружат и, соединясь,
Сливаются в лучистую корону.
Еще одно виденье школьных дней,
Чье толкованье до сих пор туманно:
В ручей, в его холодное струенье
Я погружаю руку, наполняя
Графин. Мне повезло: меня послали
Набрать воды, чтобы учитель сделал
Из порошка чернильного — чернила.
Вокруг нет никого — вода и небо,
И тихо так, что даже пенье класса,
Несущееся из открытых окон,
Не нарушает этой тишины.
Быть одному — быть вдалеке от мира!
Чернильница — забытое понятье,
Тем более, чернильница из рога,
В которую когда-то Коллум Килле
Макал свое перо и возмущался
Нахальными гостями,
Что нарушают тишину Айоны:
Ворвутся крикуны,
Божбою буйной оглашая остров,
И, зацепив ногою, опрокинут
Мою чернильницу из рога бычья,
Быки безумные,
Прольют чернила.
Одни поэты свято верят в мысль,
Что обнимает мир единым словом,
Другие — в высшее воображенье
Иль память о единственной любви.
Что до меня, я ныне верю только
В усердье пишущей руки, в упорство
Строк, высиженных в тишине, и книг,
Которые хранят нас от безумья.
Книги из Келлса, Армаха, Лисмора.
«Воительницы», вестницы, святыни.
Дубленая, просоленная кожа.
Надежные, испытанные перья.
Под самой крышей
Как Джим Хокинс на салинге «Испаньолы»,
Когда он смотрел с накренившейся мачты
В прозрачное мелководье, а там —
Песчаное волнистое дно, над которым
Проходят стайки полосатых рыб, — и вдруг
Лицо Израэля Хендса, каким его Джим
Увидел на вантах пред тем, как выстрелить, — снова
Встает, колыхаясь… «Но он уже дважды мертвец —
Прострелен пулей и водой захлебнулся».
Сквозь ветки березы, разросшейся за двадцать лет,
Гляжу на Ирландское море в окно мезонина —
То ли моряк, высаженный на пустой островок,
То ли юнга в бочке на верхушке грот-мачты,
Опьяневший от ветра, капитан своей собственной жизни,
Слушающий, как гудят дерево и такелаж
От киля до клотиков, и уплывающий вдаль
Вместе с этим шумом и колыханьем теней,
С этой волнующейся, как шхуна, березой.
Из коридоров прошлого, из темных его глубин,
Неслышно ступая, является дед мой умерший.
Голос его дрожит, как колеблемый сквозняком
Полотняный задник в клубе на детском спектакле,
С которого я только что вернулся. «А Исаак Хенде,
Допытывается он, — был ли там Исаак?»
Его память так же колеблема и нетверда,
И провалы ее окончательны, как этот всплеск,
Когда тело Хендса кануло в воду залива.
Я тоже старею и начинаю забывать имена,
И моя неуверенность на лестнице
Все больше походит на головокруженье
Юнги, впервые карабкающегося на рею,
И все больше памятных, неизгладимых страниц
Стирается начисто, но и теперь
Я ощущаю, как будто въявь и сейчас,
Этот палубы вздрог и горизонта крен,
Когда якорь поднят и ветер крепнет в снастях.
Воздушный змей для Эйвин
Ветер из иного, нездешнего мира,
Ветер высоты поднимает и держит
Белое крыло, что трепещет в небе…
Это змей воздушный! Как будто в детстве,
На лужайке, куда мы высыпали все вместе
Посмотреть, как отец запускает змея, —
Я опять стою, шаря взглядом в небе,
На лугу все том же — и вновь пытаюсь
Запустить длиннохвостую эту птицу,
А она там бьется, дрожит, ныряет
И опять тянет вверх, пока не взовьется
В вышину под общие крики восторга,
И летит, разматывая, как с катушки,
Нить с моей руки, и восходит к небу,
Как цветок, растущий на длинном стебле;
Выше, выше восходит змей — и уносит
Взгляд тоскующий все дальше и дальше в небо,
Пока нить не лопнет и, торжествуя,
Он умчится прочь от нас, одинокий
И свободный — как паданец, взмахом ветра
Сорванный с поредевшего древа.
Примечания
1
Эпиграф дается в переводе А. Сергеева.
2
Из стихотворения «В тени Бен-Балбена» (1938).