Ярослав Смеляков - Работа и любовь
ПРИЗЫВНИК
Под пристами гомон прощальный
в селе, где обрыв да песок,
на наш пароходик недальний
с вещичками сел паренек.
Он весел, видать, и обижен,
доволен и вроде как нет, —
уже под машинку острижен,
еще по–граждански одет.
По этой–то воинской стрижке,
по блеску сердитому глаз
мы в крепком сибирском парнишке
солдата признали сейчас.
Стоял он на палубе сиро
и думал, как видно, что он..
от прочих речных пассажиров
незримо уже отделен.
Он был одинок и печален
среди интересов чужих:
от жизни привычной отчалил,
а новой еще не достиг.
Не знал он, когда между нами
стоял с узелочком своим,
что армии красное знамя
уже распростерлось над ним.
Себя отделив и принизив,
не знал он, однако, того,
что слава сибирских дивизий
уже осенила его.
Он вовсе не думал, парнишка,
что в штатской одежке у нас
военные красные книжки
тихонько лежат про запас.
Еще понимать ему рано,
что связаны службой одной
великой войны ветераны
и он, призывник молодой.
Поэтому, хоть небогато —
нам не с чего тут пировать, —
мы, словно бы младшего брата,
решили его провожать.
Решили хоть чуть, да отметить,
хоть что, но поставить ему.
А что мы там пили в буфете,
сейчас вспоминать ни к чему.
Но можно ли, коль без притворства,
а как это есть говорить,
каким–нибудь клюквенным морсом
солдатскую дружбу скрепить?
ЛАНДЫШИ
Устав от тряски перепутий,
совсем недавно, в сентябре,
я ехал в маленькой каюте
из Братска вверх по Ангаре.
И полагал вполне разумно,
что мне удастся здесь поспать,
и отдохнуть от стройки шумной,
и хоть немного пописать.
Ведь помогают размышленью
и сочинению стихов
реки согласное теченье
и очертанья берегов.
А получилось так на деле,
что целый день, уже с утра,
на пароходике гремели
динамики и рупора.
Достав столичную 1 НОвинку,
с усердьем честного глупца
крутил радист одну пластинку,
одну и ту же без конца.
Она звучала в час рассвета,
когда все смутно и темно
и у дежурного буфета
закрыто ставнею окно.
Она «е умолкала поздно
в тот срок, когда, сбавляя ход,
под небом осени беззвездным
шел осторожно пароход.
Она кружилась постоянно
и отравляла мне житье,
Но пассажиры, как ни странно,
охотно слушали ее.
В полупустом читальном зале,
где был всегда неверный свет,
ее парнишки напевали
над пачкой выцветших газет.
И в грубых ватниках девчонки
в своей наивной простоте,
поправив шпильки и гребенки,
слова записывали те:
«Ты сегодня мне принес
Не букет из пышных роз,
Не фиалки и не лилии, —
Протянул мне робко ты
Очень скромные цветы,
Но они такие милые…
Ландыши, ландыши…»
Нет, не цветы меня озлили
и не цветы мешали жить.
Не против ландышей и лилий
решил я нынче говорить.
Я жил не только для бумаги,
не только книжицы листал,
я по утрам в лесном овраге
сам эти ландыши искал.
И у меня — от сонма белых
цветков, раскрывшихся едва, —
стучало сердце и пьянела —
в листве и хвое — голова.
Я сам еще в недавнем прошлом
дарил созвездия цветов,
но без таких, как эти, пошлых,
без патефонных этих слов.
Поэзия! Моя отрада!
Та, что всего меня взяла
и что дешевою эстрадой
ни разу в жизни не была;
та, что, порвав на лире струны,
чтоб не томить и не бренчать,
хотела только быть трибуной
и успевала ею стать;
та, что жила едва не с детства,
с тех пор, как мир ее узнал,
без непотребного кокетства
и потребительских похвал,
воюй открыто, без сурдинки,
гражданским воздухом дыши.
И эти жалкие пластинки
победным басом заглуши.
АЛТАЙСКАЯ ЗАРИСОВКА
Вдоль полян и пригорков
дальний поезд везет
из Москвы на уборку
комсомольский народ.
Средь студентов столичных,
словно их побратим, —
это стало обычным —
есть китаец один.
В наше дружное время
он не сбоку сидит,
а смеется со всеми
и по–свойски шумит.
И всему эшелону
так близки оттого
кителек немудреный
вместе с кепкой его.
Вот Сибирь золотая,
вот пути поворот,
и уже по Алтаю
дымный поезд идет.
Песни все перепеты,
время с полок слезать.
Вот уж станцию эту
из окошка видать.
Вот уж с общим радушьем
ради встречи
с Москвой
разражается тушем
весь оркестр духовой.
Вот уже по равнинам
в беспросветной пыли
грузовые машины
москвичей повезли.
По платформе скитаясь,
озирая вокзал,
этот самый китаец
потерялся, отстал.
Огляделся он грустно,
пробежал вдоль путей,
а на станции пусто:
ни машин, ни людей.
Под шатром поднебесным
не видать никого —
ни начальников местных,
ни оркестра того,
ни друзей из столицы,
ни похвал, ни обид,
только мерно пшеница
по округе шумит.
Нет ей веса и счета
и краев не видать.
Как же станут ее–то
без него убирать?
По гражданскому долгу,
как велит комсомол,
он, не думая долго,
на глубинку пошел.
Не какой–нибудь дачник,
не из праздных гуляк, —
в пятерне чемоданчик,
за плечами рюкзак.
Пыль стоит, не спадая,
солнце душное жжет.
Паренек из Китая
на уборку идет.
И гудки грузовые,
мчась навстречу в дыму,
словно трубы России,
салютуют ему.
КЕТМЕНЬ
Я отрицать того не стану,
что у калитки глупо стал,
когда сады Узбекистана
впервые в жизни увидал.
Глядел я с детским изумленьем,
не находя сначала слов,
на то роскошное скопленье
растений, ягод и плодов.
А вы, прекрасные базары,
где под людской нестройный гуд
со всех сторон почти задаром
урюк и дыни продают!
Толкался я в торговой давке,
шалел от красок золотых
вблизи киосков, и прилавков,
и ос над сладостями их.
Но; под конец — хочу признаться,
к чему таиться и скрывать? —
устал я шумно восхищаться
и потихоньку стал вздыхать.
Моя душа не утихала,
я и грустил и ликовал,
как Золушка, что вдруг попала
из бедной кухоньки на бал.
Мне было больно и обидно
средь изобилия всего
за свой район, такой невидный,
и земли скудные его.
За тот подзол и супесчаник,
за край подлесков и болот,
что у своих отцов и нянек
так много сил себе берет.
И где не только в день
вчерашний,
а и сейчас, чтоб лучше жить,
за каждым садиком и пашней
немало надо походить.
Я думал, губы сжав с усильем,
от мест родительских вдали,
что здесь–то лезет изобилье
само собою из земли.
Сияло солнце величаво,
насытив светом новый день,
когда у начатой канавы
я натолкнулся на кетмень.
Железом сточенным сияя,
он тут валялся в стороне,
как землекоп, что, отдыхая,
лежит устало на спине.
Я взял кетмень почтенный в руки
и кверху поднял для того,
чтоб ради собственной науки
в труде испробовать его.
Случалось ведь и мне когда–то
держать в руках — была пора —
и черенок большой лопаты
и топорище топора.
Но этот — я не пожалею
сознаться в том, товарищ мой, —
не легче был, а тяжелее,
сноровки требовал иной.
Я сделал несколько движений,
вложивши в них немало сил,
и, как работник, с уваженьем
его обратно положил.
Так я узнал через усталость,
кромсая глину и пыля,
что здешним людям доставалась
недаром все–таки земля.
Она взяла немало силы,
немало заняла труда.
И это сразу усмирило
мои сомненья навсегда.
Покинув вскоре край богатый,
я вспоминаю всякий день
тебя, железный брат лопаты,
тебя, трудящийся кетмень!
ВЕТКА ХЛОПКА