Владимир Высоцкий - Нерв
Однако когда Владимира Высоцкого окликали не снобы, а люди — просто люди, — он поворачивался к ним охотно, поворачивался всем корпусом и отзывался всем сердцем! Вспомните, к примеру, его «сказочные песни». Те самые, которые он писал для «Алисы в стране чудес», для кинофильма «Иван да Марья» и просто так — для себя. Дети, общаясь со взрослыми, моментально распознают, кто из взрослых с ними — на равных, а кто только «прикидывается» ребенком. Так, вот сочиняя свои «детские сказочные песни», Владимир Высоцкий ребенком никогда не прикидывался. Он просто был им. За хриплым напряженным голосом и жесткой манерой пения до поры до времени скрывалась восторженная и добрая ребячья душа, прятался человек, гораздый на выдумку и озорство, умеющий верить в чудо и создавать его…
Догонит ли в воздухе, или шалишь,
Летучая кошка летучую мышь?
Собака летучая — кошку летучую?…
Эти «вечные вопросы» детства задает себе Алиса, и слезы ее текут конечно же — в «слезовитый океан»… А вот как трогательно и вместе с тем категорично звучит серенада влюбленного соловья-разбойника из другой — более взрослой — сказки:
Входи, я тебе посвищу серенаду,
Кто тебе серенаду еще посвистит?
Сутки кряду могу до упаду,
Если муза меня посетит.
Я пока еще только шутю и шалю.
Я пока на себя не похож,
Я обиду стерплю,
Но когда я вспылю,
Я дворец подпалю,
Подпилю,
Развалю,
Если ты на балкон не придешь…
Ну, кто, по-вашему, сможет устоять перед такими доводами влюбленного? Да никто на свете!.. В одной из «сказочных песен» Высоцкий задает вопрос, удивительный по своей «детскости» и мудрости:
…что остается от сказки потом,
После того, как ее рассказали?…
А действительно — что? Могу сказать: когда я впервые услышал эти песни, у меня долго не проходило какое-то особенное ощущение свежести, улыбки, доброты. И я еще больше поверил в истину: даже тогда, когда в начале сказки все «страшно, аж жуть!», в конце ее все страхи обязательно исчезают, там непременно светит солнце, и торжествует добро! Так что, после того как сказку рассказали, остается многое. В том числе и чисто профессиональное уважение к Высоцкому. Ведь по этим стихам видно, как радостно он работал над ними, буквально «купаясь» в тьме! Я даже вижу, как он улыбается, записывая лихие, частушечные, виртуозно сделанные строки:
Много тыщ имеет кто
Тратьте тыщи те.
Даже то, не знаю что,
Здесь отыщите…
Так поют скоморохи на сказочной ярмарке. А вот как начинается песня царских глашатаев:
Если кровь у кого горяча,
Саблей бей, пикой лихо коли.
Царь дарует вам шубу с плеча
Из естественной выхухоли…
Такого раскованного и — одновременно — точного обращения со словом, непринужденного владения разговорными интонациями в стихах добиться очень трудно. А Высоцкий добивался. Но он умел быть не только добрым. И не только покладистым. Когда некоторые «весьма специфические» зарубежные доброхоты пробовали его «на излом», то Высоцкий, оставаясь самим собой, разговаривал с ними жестко и однозначно. Родину свою в обиду он не давал никому. Помню, как в октябре 1977 года группа советских поэтов приехала в Париж для участия в большом вечере поэзии. Компания подобралась достаточно солидная: К. Симонов, Е. Евтушенко, О. Сулейменов, Б. Окуджава, В. Коротич, М. Сергеев, Р. Давоян. Был в нашей группе и Владимир Высоцкий. Устроители вечера явно сэкономили на рекламе. Точнее, она отсутствовала напрочь! И конечно же нам говорили: «Стихи?! в Париже?! абсурд!.. вот увидите — никто не придет!..» Мы увидели. Пришли две с половиной тысячи человек. Высоцкий выступал последним. Но это его выступление нельзя было назвать точкой в конце долгого и явно удлинившегося вечера. Потому что это была не точка, а яростный и мощный восклицательный знак!.. Так кем же он все-таки был — Владимир Высоцкий? Кем он был больше всего? актером? поэтом? певцом? Я не знаю. Знаю только, что он был личностью. Явлением. И факт этот в доказательствах уже не нуждается… Высоцкий продолжает свою жизнь. Его сегодня можно услышать в городских многоэтажках и сельских клубах, на огромных стройках и на маленьких полярных станциях, в рабочих общежитиях и в геологических партиях. Вместе с нашими кораблями песни Высоцкого уходят в плаванья по морям и океанам нашей планеты. Вместе с самолетами взмывают в небо. А однажды даже из космоса донеслось:
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так.
Если сразу не разберешь,
Плох он или хорош.
Парня в горы тяни — рискни.
Не бросай одного его.
Пусть он в связке одной с тобой.
Там поймешь, кто такой…
Эту песню пел звездный дуэт космонавтов в составе В. Коваленка и А. Иванчекова. И надо сказать, что здесь все было на высоте — и песня, и исполнение!.. Лучшие песни Владимира Высоцкого — для жизни. Они друзья людей. В песнях этих есть то, что может поддержать тебя в трудную минуту, — есть неистощимая сила, непоказная нежность и размах души человеческой. А еще в них есть память. Память пройденных дорог и промчавшихся лет. Наша с вами память…
…но кажется мне, не уйдем мы с гитарой
На заслуженный, но нежеланный покой…
Правильно написал!
/Роберт Рождественский/ПЕСНЯ ПЕВЦА У МИКРОФОНА[1]
Я весь в свету, доступен всем глазам.
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам,
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре.
И микрофону я не по нутру
Да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру,
Он ложь мою безжалостно усилит.
Бьют лучи от лампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И жара, жара[2].
Он, бестия, потоньше острия.
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты.
Ему плевать, что не в ударе я,
Но пусть, я честно выпеваю ноты.
Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую.
Ведь если я душою покривлю,
Он ни за что не выправит кривую.
На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит.
Лишь только замолчу, ужалит он.
Я должен петь до одури, до смерти.
Не шевелись, не двигайся, не смей.
Я видел жало: ты змея, я знаю.
А я сегодня — заклинатель змей,
Я не пою, а кобру заклинаю.
Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки.
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца.
Рук не поднять — гитара вяжет руки.
Опять не будет этому конца.
Что есть мой микрофон? Кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.
Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона,
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.
Я освещен, доступен всем глазам.
Чего мне ждать: затишья или бури?
Я к микрофону встал, как к образам.
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре.
МЫ ВРАЩАЕМ ЗЕМЛЮ
Ожидание длилось, а проводы были недолги.
Пожелали друзья: «В добрый путь, чтобы все без помех».
И четыре страны предо мной расстелили дороги,
И четыре границы шлагбаумы подняли вверх.
Тени голых берез добровольно легли под колеса,
Залоснилось шоссе и штыком заострилось вдали.
Вечный смертник — комар разбивался у самого носа,
Превращая стекло лобовое в картину Дали.
И сумбурные мысли, лениво стучавшие в темя,
Всколыхнули во мне ну попробуй-ка останови.
И в машину ко мне постучало военное время.
Я впустил это время, замешанное на крови.
И сейчас же в кабину глаза из бинтов заглянули
И спросили: «Куда ты? на запад? вертайся назад…»
Я ответить не мог: по обшивке царапнули пули.
Я услышал: «Ложись! берегись! проскочили! бомбят!»
И исчезло шоссе — мой единственный верный фарватер.
Только елей стволы без обрубленных минами крон.
Бестелесный поток обтекал не спеша радиатор.
Я за сутки пути не продвинулся ни на микрон.
Я уснул за рулем. Я давно разомлел до зевоты.
Ущипнуть себя за ухо или глаза протереть?
Вдруг в машине моей я увидел сержанта пехоты.
«Ишь, трофейная пакость, — сказал он, удобно сидеть».
Мы поели с сержантом домашних котлет и редиски.
Он опять удивился: «Откуда такое в войну?
Я, браток, — говорит, — восемь дней как позавтракал в Минске.
Ну, спасибо, езжай! будет время, опять загляну…»
Он ушел на восток со своим поредевшим отрядом.
Снова мирное время в кабину вошло сквозь броню.
Это время глядело единственной женщиной рядом.
И она мне сказала: «Устал? Отдохни — я сменю».
Все в порядке, на месте. Мы едем к границе.
Нас двое. Тридцать лет отделяет от только что виденных встреч.
Вот забегали щетки, отмыли стекло лобовое.
Мы увидели знаки, что призваны предостеречь.
Кроме редких ухабов ничто на войну не похоже.
Только лес молодой, да сквозь снова налипшую грязь
Два огромных штыка полоснули морозом по коже,
Остриями — по мирному кверху, а не накренясь.
Здесь, на трассе прямой, мне, не знавшему пуль, показалось,
Что и я где-то здесь довоёвывал невдалеке.
Потому для меня и шоссе, словно штык, заострялось,
И лохмотия свастик болтались на этом штыке.
Я помню райвоенкомат.
«В десант не годен. Так-то, брат.
Таким как ты, там невпротык…» и дальше — смех.
«Мол, из тебя какой солдат,
тебя — так сразу в медсанбат…»
А из меня такой солдат, как изо всех.
А на войне, как на войне.
А мне и вовсе, мне — вдвойне.
Присохла к телу гимнастерка на спине.
Я отставал, сбоил в строю.
Но как-то раз в одном бою,
Не знаю чем, я приглянулся старшине.
Шумит окопная братва:
«Студент, а сколько дважды два?
Эй, холостой! А правда графом был Толстой?
И кто евоная жена?…»
Но тут встревал мой старшина:
«Иди поспи, ты ж не святой, а утром — бой».
И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!..» — и дальше пару слов без падежей.
«К чему те дырка в голове?!»
И вдруг спросил: «А что, в Москве
Неужто вправду есть дома в пять этажей?…»
Над нами шквал. Он застонал,
И в нем осколок остывал,
И на вопрос его ответить я не смог.
Он в землю лег за пять шагов,
За пять ночей, и за пять снов,
Лицом на запад и ногами на восток.
Посвящается Евпаторийскому десанту