Адам Мицкевич - Стихотворения
[Конец 1827 г.]
ШАНФАРИ
Поднимите верблюдов на резвые ноги!
Покидаю вас, братья, для бранной тревоги.
Время в путь. Приторочены вьюки ремнями,
Ночь тепла, и луна заблистала над нами.
Как в защиту от зноя есть тень у колодца,
Так для мужа укрытье от срама найдется,
И добро ему, если спасет его разум
От лукавых соблазнов и гибели разом.
Отыщу я друзей, незнакомых с изменой,
Буду рыскать по следу с голодной гиеной,
С пестрым барсом и волком охотиться вместе.
Нет меж них недоумков, забывших о чести,
Тайны друга хранить не умеющих свято
И коварно в беде покидающих брата.
За обиду они добиваются крови,
Храбрецы! Все же я и храбрей и суровей.
Первый мчусь на врага и отставших не кличу,
Но стою в стороне, если делят добычу:
Жадность тут во главе со сноровкой своею;
Я же скромно довольствуюсь тем, что имею,
И ни с чьим не сравнится мое благородство,
И достойно несу я свое превосходство.
Я не вспомню вас, братья мои, средь скитаний.
Не связал я вас узами благодеяний,
К вам не льнуло вовек мое сердце мужское;
У меня остается товарищей – трое:
Сердце жаркое, чуждое трусости злобной;
Лук, изогнутый шее верблюда подобно;
Меч за поясом шитым с цветной бахромою…
Тот ли лук мой точеный с тугой тетивою,
Что, стрелу отпустив, стонет грустно и тонко,
Словно мать, у которой отняли ребенка.
Не хозяйка мне алчность, что в прахе влачится
И, вспугнув жеребенка, доит кобылицу;
Я не трус, что за женским подолом плетется
И без женской подсказки воды не напьется;
Непугливое сердце дано мне: от страха
Не забьется оно, словно малая птаха;
Я чуждаюсь гуляк, до рассвета не спящих,
Завивающих кудри и брови сурьмящих.
Разве ночь хоть однажды с пути меня сбила,
Окружила туманом, песком ослепила?
На верблюде лечу – кипяток под ногами,
Щебень брызжет, вздымаются искры снопами,
И о голоде лютом средь жгучей пустыни
Я вовеки не вспомню в надменной гордыне,
Утоляю свой голод клубящейся пылью,
Чтобы он своему подивился бессилью.
Я имел бы, коль в вашем остался бы стане,
И еды и напитков превыше желаний,
Но душа восстает в эту злую годину
И покинет меня, если вас не покину;
Жажда мести мне печень скрутила в утробе,
Словно нить, что прядильщица дергает в злобе.
Я чуть свет натощак выхожу, как голодный
Волк, глотающий ветер пустыни бесплодной,
За добычей спешащий в овраг из оврага
Осторожный охотник, бездомный бродяга.
Воет волк. Он устал. Он измучился, воя,
Вторит брату голодному племя худое,
И бока их запавшие вогнуты, точно
Еле видимый в сумраке месяц восточный.
Лязг зубов – будто стрел шевеленье сухое
Под рукой колдуна иль пчелиного роя
Шум, когда он, как черная гроздь, с небосвода
Упадет на решетку в саду пчеловода.
Злобно блещут глаза, ослабели колена,
Пасть разверста, подобно расщепу полена;
Воет волк, вторят волки на взгорье пустынном,
Словно жены и матери над бедуином.
Смолк – другие умолкли. Ему полегчало,
И приятен был стон его стае усталой,
Будто в общности голода есть утоленье…
Воет снова – и вторят ему в отдаленье.
Наконец обрывается жалоба волчья.
Чем напрасно рыдать, лучше мучиться молча.
Еду, жаждой томимый. За мной к водопою
Мчатся страусы шумной нестройной толпою.
Не обгонит меня их вожак быстроногий,
Подъезжаю, – они отстают по дороге.
Дале мчусь. Птицы рвутся к воде замутненной.
Зоб раздут, клюв, над желтой водою склоненный,
Служит вестником жалкой их радости. Мнится,
На привале, шумя, караван суетится.
То в пески отбегут, то опять у колодца
Окружают кольцом своего полководца;
Наконец, из воды клювы крепкие вынув,
Удаляются, точно отряд бедуинов.
Мне подруга – сухая земля. Не впервые
Прижимать к ее лону мне плечи худые,
Эти тощие кости, сухие, как трости,
Что легко сосчитать, как игральные кости.
Снова слышу призывы военного долга,
Потому что служил ему верно и долго.
Как мячом, моим духом играет несчастье,
Плоть по жребию мне раздирают на части
Все недуги, сойдясь над постелью моею;
Неотступные беды мне виснут на шею;
Что ни день, как припадки горячки, без счета
За заботой меня посещает забота;
Надо мною, как скопище птиц над рекою,
Вьется стая тревог, не дает мне покоя,
Отмахнешься сто раз от крикливой их тучи,
Нападает опять караван их летучий…
В зной сную босиком по пескам этим серым,
Дочь пустыни – гадюка мне служит примером.
И в богатстве и в неге я жил от рожденья,
Но возрос – и окутал одеждой терпенья
Грудь, подобную львиной; и обувь упорства
Я надел, чтоб скользить по земле этой черствой.
В жгучий зной без палатки, в ночи без укрытья
Весел я, ибо жизни привык не щадить я.
В пору счастья излишеств бежал я сурово,
Не был пойман я леностью, пустоголовой.
Чутким ухом внимал ли я сплетне лукавой?
Клеветою боролся ли с чьей-нибудь славой?
Я ту черную ночь позабуду едва ли,
Столь холодную ночь, что арабы сжигали,
Греясь, луки свои и пернатые стрелы,
В бой спешил я средь мрака, могучий и смелый;
Пламень молний летел впереди как вожатый,
Были в свите моей гром и ужас крылатый.
Так – вдовство и сиротство посеял я щедро,
Ночь меня приняла в свои черные недра,
Утром я в Гумаизе лежал утомленный;
И бежала молва по стране опаленной.
Вражьи толпы шумели, друг друга встречая,
Вопрошала одна, отвечала другая:
«Вы слыхали, как ночью ворчала собака,
Словно дикого зверя почуя средь мрака
Иль услышав, как птица крылами взмахнула?
Заворчала собака и снова заснула…
Уж не Див ли столь многих убил, пролетая?
Человек?.. Нет, немыслима ярость такая…»
Днем, когда небосвод полыхал, пламенея,
И от зноя в пустыне запрыгали змеи,
Снял чалму и упал я на гравий кипящий.
Мне на темя обрушился пламень палящий,
Космы грязных волос залепили мне веки
Колтуном, благовоний не знавшим вовеки.
Жестко лоно пустыни, лежащей пред нами,
Словно кожа щита. И босыми норами
Я ее исходил без воды и без хлеба;
Видел скалы я там, подпиравшие небо,
И на скалы, как пес, я взбирался по щебню;
Видел я антилоп, посещавших их гребни.
В белоснежном руне, словно девушки в длинных
Белых платьях, стояли они на вершинах;
И, пока я взбирался, хватаясь за камни,
Стадо их без тревоги смотрело в глаза мне,
Будто я их вожатый с рогами кривыми…
То крестца своего он касается ими,
То за выступ скалы зацепясь на вершине,
Повисает на них в бирюзовой пустыне…
[1828]
АЛЬМОТЕНАББИ[4]
О, доколе топтать мне песчаные груды,
За высокими звездами мчаться в тревоге?
Звездам ног не дано, не устать им в дороге.
Как в степи устают человек и верблюды.
Смотрят звезды – и нет у них вежд воспаленных,
Словно тяжкие вежды скитальцев бессонных.
Лица наши обуглены солнцем пустынным,
Но не стать уже черными этим сединам.
Судия ли небесный к нам будет жесточе
Наших дольных, не знающих жалости судей?
Я не жажду в пути: дождь омоет мне очи
И воды мне оставит в дорожном сосуде.
Я верблюдов, не гневаясь, бью в назиданье:
Да поймут, что идут с господином в изгнанье.
Говорил я верблюдам, пускаясь в дорогу:
«Пусть нога подгоняет без устали ногу!»
И, покинув Египет, рванулся стрелою
Джарс и Аль-Элеми у меня за спиною.
Конь арабский за мною летит, но покуда
Голова его – рядом с горбами верблюда.
Знает стрелы дружина моя молодая,
Как ведун, что их сыплет на землю, гадая.
Воин снимет чалму – вьются волосы черной
Шелковистой чалмой, на ветру непокорной.
Первый пух над губою, – а если нагрянет
Свалит всадника наземь, коня заарканит.
Больше жданного воины взяли добычи,
Но несытую ярость я слышу в их кличе.
Мира, словно язычник, не хочет мой воин,
И, встречаясь с врагом, он, как в праздник, спокоен
Копья, в сильных руках заиграв на раздолье,
Научились свистеть, словно крылья сокольи,
А верблюды, хоть в пене, но жесткой стопою
Топчут Рогль и Янем, красят ноги травою.
От чужих луговин отдаляемся ныне,
Там – на дружеской – мы отдохнем луговине.
Нас не кормит ни перс, ни араб. Приютила
Дорогого султана Фатиха могила.
И в Египте подобного нет на примете,
И другого не будет Фатиха на свете.
Не имел ни сильнейших, ни равных по силе,
С мертвецами Фатих уравнялся в могиле.
Напрягал я мой взор, повторял его имя,
Мир пустым пребывал пред глазами моими.
И увидел я снова дороги начало,
Взял перо и вступил с ним в былую забаву;
Но перо языком своим черным сказало:
«Брось меня и мечом зарабатывай славу.
Возвращайся ко мне после трудного боя.
Меч прикажет – перо не запросит покоя».
Так перо наставляло меня в разговоре.
Нужно было б от глупости мне излечиться,
Не послушался я – и мой разум не тщится
Опровергнуть, что сам он с собою в раздоре.
Можно цели достичь лишь оружьем да силой,
А перо никого еще не прокормило.
Если только ты принял скитальческий жребий,
Для чужих ты – как нищий, молящий о хлебе.
Племена разделяет неправда и злоба,
Хоть единая нас породила утроба.
Буду гостеприимства искать по-другому
И с мечом подойду я к недоброму дому.
Пусть железо рассудит, кто прав в этом споре:
Угнетатель иль те, кто изведали горе.
Мы надежных мечей не уроним до срока:
Наши длани – без дрожи, клинки без порока.
Мы привыкнем глядеть на страданья беспечно:
Все, что въяве мы видим – как сон, быстротечно.
И не жалуйся: каждое горькое слово,
Словно коршуна – кровь, только радует злого.
Вера прочь улетела и в книгах осела,
Нет ее у людского реченья и дела.
Слава богу, что мне посылает в избытке
И труды, и несчастья, но также терпенье;
Я в изгнанье моем нахожу наслажденье,
А другие в неслыханной мучатся пытке…
Удивил я судьбу, ибо выстоял гордо,
Ибо телом я тверже руки ее твердой.
Люди стали слабее метущейся пыли,
Жить бы древле, а ныне лежать бы в могиле!
Время смолоду наших отцов породило,
Нас – никчемных – под старость, с растраченной силой…
[1828]