KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Джордж Байрон - Паломничество Чайльд-Гарольда

Джордж Байрон - Паломничество Чайльд-Гарольда

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Джордж Байрон, "Паломничество Чайльд-Гарольда" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Тем, что выиграла Италия при недавнем перемещении наций, англичанам нет нужды интересоваться, пока они не убедятся в том, что Англия выиграла нечто гораздо большее, чем постоянная армия и отмена Habeas corpus.[167] Пока им достаточно заниматься собственными делами. Что касается их действий за рубежами и особенно на Юге, истинно говорю вам, они получат возмездие, и притом — в недалеком будущем.

Желая вам, дорогой Хобхауз, благополучного и приятного возвращения в страну, процветание которой никому не может быть дороже, чем вам, я посвящаю вам эту поэму в ее законченном виде и повторяю, что неизменно остаюсь

Вашим преданным и любящим другом.

Байрон. 1

В Венеции на Ponte dei Sospiri,[168]
Где супротив дворца стоит тюрьма,
Где — зрелище единственное в мире! —
Из волн встают и храмы и дома,
Там бьет крылом История сама,
И, догорая, рдеет солнце Славы
Над красотой, сводящею с ума,
Над Марком, чей, доныне величавый,
Лев перестал страшить и малые державы.

2

Морей царица, в башенном венце,
Из теплых вод, как Анадиомена,
С улыбкой превосходства на лице
Она взошла, прекрасна и надменна.
Ее принцессы принимали вено
Покорных стран, и сказочный Восток
В полу ей сыпал все, что драгоценно.
И сильный князь, как маленький князек,
На пир к ней позванный, гордиться честью мог.

3

Но смолк напев Торкватовых октав,[169]
И песня гондольера отзвучала,
Дворцы дряхлеют, меркнет жизнь, устав,
И не тревожит лютня сон канала.
Лишь красота Природы не увяла.
Искусства гибли, царства отцвели,
Но для веков отчизна карнавала
Осталась, как мираж в пустой дали,
Лицом Италии и празднеством Земли.

4

И в ней для нас еще есть обаянье:
Не только прошлый блеск, не имена
Теней, следящих в горестном молчанье,
Как, дожей и богатства лишена,
К упадку быстро клонится она, —
Иным завоевать она сумела
Грядущие века и племена,
И пусть ее величье оскудело,
Но здесь возникли Пьер, и Шейлок, и Отелло,[170]

5

Творенья Мысли — не бездушный прах,
Бессмертные, они веков светила,
И с ними жизнь отрадней, в их лучах
Все то, что ненавистно и постыло,
Что в смертном рабстве душу извратило,
Иль заглушит, иль вытеснит сполна
Ликующая творческая сила,
И, солнечна, безоблачно ясна,
Сердцам иссохшим вновь цветы дарит весна.

6

Лишь там, средь них, прибежище осталось
Для верящих надежде, молодых,
Для стариков, чей дух гнетет усталость
И пустота. Как множество других,
Из этих чувств и мой рождался стих,
Но вещи есть, действительность которых
Прекрасней лучших вымыслов людских,
Пленительней, чем всех фантазий ворох,
Чем светлых муз миры и звезды в их просторах.

7

Их видел я, иль это было сном?
Пришли — как явь, ушли — как сновиденья.
Не знаю, что сказать о них в былом,
Теперь они — игра воображенья.
Я мог бы вызвать вновь без напряженья
И сцен, и мыслей, им подобных, рой.
Но мимо! Пусть умрут без выраженья!
Для разума открылся мир иной,
Иные голоса уже владеют мной.

8

Я изучил наречия другие,
К чужим входил не чужестранцем я.
Кто независим, тот в своей стихии,
В какие ни попал бы он края, —
И меж людей, и там, где нет жилья,
Но я рожден на острове Свободы
И Разума — там родина моя,
Туда стремлюсь! И пусть окончу годы
На берегах чужих, среди чужой Природы,

9

И мне по сердцу будет та страна,
И там я буду тлеть в земле холодной —
Моя душа! Ты в выборе вольна.
На родину направь полет свободный,
И да останусь в памяти народной,
Пока язык Британии звучит,
А если будет весь мой труд бесплодный
Забыт людьми, как ныне я забыт,
И равнодушие потомков оскорбит

10

Того, чьи песни жар в сердцах будили, —
Могу ль роптать? Пусть в гордый пантеон
Введут других, а на моей могиле
Пусть будет древний стих напечатлен:
«Среди спартанцев был не лучшим он».[171]
Шипами мной посаженного древа —
Так суждено! — я сам окровавлен,
И, примирясь, без горечи, без гнева
Я принимаю плод от своего посева.

11

Тоскует Адриатика-вдова:
Где дож, где свадьбы праздник ежегодный?
Как символ безутешного вдовства
Ржавеет «Буцентавр»,[172] уже негодный.
Лез Марка стал насмешкою бесплодной
Над славою, влачащейся в пыли,
Над площадью, где, папе неугодный,
Склонился император[173] и несли
Дары Венеции земные короли.

12

Где сдался шваб[174] — австриец[175] твердо стал.
Тот был унижен, этот — на престоле.
Немало царств низверг столетий шквал,
Немало вольных городов — в неволе.
И не один, блиставший в главной роли,
Как с гор лавина, сброшенный судьбой,
Народ великий гаснет в жалкой доле, —
Где Дандоло,[176] столетний и слепой,
У византийских стен летящий первым в бой!

13

Пусть кони Марка[177] сбруей золотой
И бронзой блещут в ясную погоду,
Давно грозил им Дориа[178] уздой —
И что же? Ныне Габсбургам в угоду
Свою тысячелетнюю свободу
Оплакивать Венеция должна;
О, пусть уйдет, как водоросли в воду,
В морскую глубь, в родную глубь она,
Коль рабство для нее — спокойствия цена.

14

Ей был, как Тиру, дан великий взлет,
И даже в кличке выражена сила:
«Рассадник львов»[179] прозвал ее народ —
За то, что флаг по всем морям носила,
Что от Европы турок отразила.[180]
О древний Крит, великой Трои брат!
В твоих волнах — ее врагов могила.
Лепанто, помнишь схватку двух армад?
Ни время, ни тиран тех битв не умалят.

15

Но статуи стеклянные разбиты,
Блистательные дожи спят в гробах,
Лишь говорит дворец их знаменитый
О празднествах, собраньях и пирах.
Чужим покорен меч, внушавший страх,
И каждый дом — как прошлого гробница.
На площадях, на улицах, мостах
Напоминают чужеземцев лица,
Что в тягостном плену Венеция томится.

16

Когда Афины шли на Сиракузы[181]
И дрогнули, быть может, в первый раз,
От рабьих пут лишь гимн афинской музы,
Стих Еврипида, сотни граждан спас.[182]
Их победитель, слыша скорбный глас
Из уст сынов афинского народа,
От колесницы их отпряг тотчас
И вместе с ними восхвалил рапсода,
Чьей лирою была прославлена Свобода.

17

Венеция! Не в память старины,
Не за дела, свершенные когда-то,
Нет, цепи рабства снять с тебя должны
Уже за то, что и доныне свято
Ты чтишь, ты помнишь своего Торквато.
Стыд нациям! Но Англии — двойной!
Морей царица! Как сестру иль брата,
Дитя морей своим щитом укрой.
Ее закат настал, но далеко ли твой?

18

Венецию любил я с детских дней,
Она была моей души кумиром,
И в чудный град, рожденный из зыбей,
Воспетый Радклиф,[183] Шиллером, Шекспиром,
Всецело веря их высоким лирам,
Стремился я, хотя не знал его.
Но в бедствиях, почти забытый миром,
Он сердцу стал еще родней того,
Который был как свет, как жизнь, как волшебство!

19

Я вызываю тени прошлых лет,
Я узнаю, Венеция, твой гений,
Я нахожу во всем живой предмет
Для новых чувств и новых размышлений,
Я словно жил в твоей поре весенней,
И эти дни вошли в тот светлый ряд
Ничем не истребимых впечатлений,
Чей каждый звук, и цвет, и аромат
Поддерживает жизнь в душе, прошедшей ад.

20

Но где растут стройней и выше ели?
На высях гор, где камень да гранит,
И где земля от стужи, и метели,
И от альпийских бурь не оградит,
И древние утесы им не щит.
Стволы их крепнут, корни в твердь пуская,
И гор достоин их могучий вид.
Им нет соперниц. И как ель такая,
И зреет и растет в борьбе душа людская.

21

Возникла жизнь — ей бремя не стряхнуть.
Корнями вглубь вонзается страданье
В бесплодную, иссушенную грудь.
Но что ж — верблюд несет свой груз в молчанье!
А волк и при последнем издыханье
Не стонет, — но ведь низменна их стать.
Так если мы — высокие созданья,
Не стыдно ли стонать или кричать?
Наложим на уста молчания печать.

22

Страданье иль убьет, иль умирает,
И вновь, невольник призрачных забот,
Свой горький путь страдалец повторяет
И жизни ткань из той же нити ткет.
Другой, устав, узнав душевный гнет
И обессилев, падает, в паденье
Измяв тростник, неверный свой оплот.
А третий мнит найти успокоенье —
Чтоб вознестись иль пасть — в добре иль преступленье.

23

Но память прошлых горестей и бед
Болезненна, как скорпиона жало.
Он мал, он еле видим, жгучий след,
Но он горит — и надобно так мало,
Чтоб вспомнить то, что душу истерзало.
Шум ветра — запах — звук — случайный взгляд
Мелькнули — и душа затрепетала,
Как будто электрический разряд
Ее включает в цепь крушений, слез, утрат.

24

Как? Почему? Но кто проникнуть мог
Во тьму, где Духа молния родится?
Мы чувствуем удар, потом ожог,
И от него душа не исцелится.
Пустяк, случайность — и всплывают лица,
И сколько их, то близких, то чужих,
Забытых иль успевших измениться,
Любимых, безразличных, дорогих…
Их мало, может быть, и все ж как много их!

25

Но в сторону увел я мысль мою.
Вернись, мой стих, чтоб созерцать былое,
Где меж руин руиной я стою,
Где мертвое прекрасно, как живое,
Где обрело величие земное
В высоких добродетелях оплот,
Где обитали боги и герои,
Свободные — цари земли и вод, —
И дух минувших дней вовеки не умрет.

26

Республика царей — иль граждан Рима!
Италия, осталась прежней ты,
Искусством и Природою любима,
Земной эдем, обитель красоты,
Где сорняки прекрасны, как цветы,
Где благодатны, как сады, пустыни,
В самом паденье — дивный край мечты,
Где безупречность форм в любой руине
Бессмертной прелестью пленяет мир доныне.

27

Взошла луна, но то не ночь — закат
Теснит ее, полнебом обладая.
Как в нимбах славы, Альп верхи горят.
Фриулы[184] скрыла дымка голубая.
На Западе, как радуга, играя,
Перемешал все краски небосвод,
И день уходит в Вечность, догорая,
И, отраженный в глуби синих вод,
Как остров чистых душ, Селены диск плывет!

28

А рядом с ней звезда — как две царицы
На полусфере неба. Но меж гор,
На солнце рдея, марево клубится —
Там ночи день еще дает отпор,
И лишь природа разрешит их спор,
А Бренты шум — как плач над скорбной урной,
Как сдержанный, но горестный укор,
И льнет ее поток темно-лазурный
К пурпурным розам, и закат пурпурный

29

Багрянцем брызжет в синий блеск воды,
И, многоцветность неба отражая, —
От пламени заката до звезды, —
Вся в блестках вьется лента золотая.
Но вскоре тень от края и до края
Объемлет мир, и гаснет волшебство.
День — как дельфин, который, умирая,
Меняется в цветах — лишь для того,
Чтоб стать в последний миг прекраснее всего.

30

Есть в Аркуа[185] гробница на столбах,
Где спит в простом гробу без украшений
Певца Лауры одинокий прах.
И здесь его паломник славит гений
Защитника страны от унижений —
Того, кто спас Язык в годину зла,
Но ту одну избрал для восхвалений,
Кто лавра соименницей была
И лавр бессмертия поэту принесла.

31

Здесь, в Аркуа, он жил, и здесь сошел он
В долину лет под кровлею своей.
Зато крестьянин, гордым чувством полон, —
А есть ли гордость выше и честней? —
К могиле скромной позовет гостей
И в скромный домик будет верным гидом.
Поэт был сам и ближе и родней
Селу в горах с широким, вольным видом,
Чем пышным статуям и грозным пирамидам.

32

И тот, кто смертность ощутил свою,
Приволье гор, укромное селенье
Иль пинию, склоненную к ручью,
Как дар воспримет, как благословенье.
Там от надежд обманутых спасенье, —
Пускай жужжат в долинах города,
Он не вернется в их столпотворенье,
Он не уйдет отсюда никогда.
Тут солнце празднично — в его лучах вода,

33

Земля и горы, тысячи растений,
Источник светлый, — все твои друзья,
Здесь мудрость — ив бездеятельной лени,
Когда часы у светлого ручья
Текут кристальны, как его струя.
Жить учимся мы во дворце убогом,
Но умирать — на лоне бытия,
Где спесь и лесть остались за порогом,
И человек — один и борется лишь с богом

34

Иль с демонами Духа, что хотят
Ослабить мысль и в сердце угнездиться,
Изведавшем печаль и боль утрат, —
В том сердце, что, как пойманная птица,
Дрожит во тьме, тоскует и томится,
И кажется, что ты для мук зачат,
Для страшных мук, которым вечно длиться,
Что солнце — кровь, земля — и тлен и смрад,
Могила — ад, но ад — страшней, чем Дантов ад.

35

Феррара![186] Одиночеству не место
В широкой симметричности твоей.
Но кто же здесь не вспомнит подлых Эсте,
Тиранов, мелкотравчатых князей,
Из коих не один был лицедей —
То друг искусства, просветитель новый.
То, через час, отъявленный злодей,
Присвоивший себе венок лавровый,
Который до него лишь Дант носил суровый.

36

Их стыд и слава — Тассо! Перечти
Его стихи, пройди к ужасной клети,
Где он погиб, чтобы в века войти, —
Его Альфонсо[187] кинул в стены эти,
Чтоб, ослеплен, безумью брошен в сети,
Больничным адом нравственно убит,
Он не остался в памяти столетий.
Но, деспот жалкий, ты стыдом покрыт,
А славу Тассо мир еще и ныне чтит,

37

Произнося с восторгом это имя,
Твое же, сгнив, забылось бы давно,
Когда бы злодеяньями своими,
Как мерзкое, но прочное звено,
В судьбу поэта не вплелось оно.
И, облаченный княжеским нарядом,
Альфонсо, ты презренен все равно —
Раб, недостойный стать с поэтом рядом,
Посмевший дар его душить тюремным смрадом.

38

Как бык, ты ел, — зачем? — чтоб умереть.
Вся разница лишь в корме да в жилища,
Его же нимб сиял и будет впредь
Сиять все ярче, радостней и чище,
Хоть гневу Круски дал он много пищи,[188]
Хоть Буало[189] не видел в нем добра
(Апологет стряпни французов нищей —
Докучных, как зуденье комара,
Трескучих вымыслов бессильного пера).

39

Ты среди нас живешь священной тенью!
Ты был, Торквато, обойден судьбой,
Ты стал для стрел отравленных мишенью,
Неуязвим и мертвый, как живой.
И есть ли бард, сравнившийся с тобой?
За триста лет поэтов много было,
Но ты царишь один над их толпой.
Так солнце есть, и никакая сила,
Собрав его лучи, не повторит светила.

40

Да! Только средь его же земляков
Предшественники были, мой читатель,
Не менее великие. Таков
«Божественной Комедии» создатель[190]
Иль чудных небылиц изобретатель,
Тот южный Скотт,[191] чей гений столь же смел,
Кто, как романов рыцарских слагатель —
Наш Ариосто северный, воспел
Любовь, и женщину, и славу бранных дел.

41

Был молнией на бюсте Ариосто
Венец расплавлен и на землю сбит.
Стихия дело разрешила просто:
Железу лавром быть не надлежит.
Как лавров Славы гром не сокрушит,
Так сходство с лавром лишь глупца обманет.
Но суеверье попусту дрожит:
Рассудок трезвый по-другому взглянет —
Гром освящает то, во что стрелою грянет.

42

Зачем печать высокой красоты,
Италия! твоим проклятьем стала?
Когда б была не столь прекрасна ты,
От хищных орд ты меньше бы страдала.
Ужель еще стыда и горя мало?
Ты молча терпишь гнет чужих держав!
Тебе ль не знать могущество кинжала!
Восстань, восстань — и, кровопийц прогнав,
Яви нам гордый свой, вольнолюбивый нрав!

43

Тогда бы ты, могуществом пугая,
Ничьих желаний гнусных не влекла,
И красота, доныне роковая,
Твоим самоубийством не была.
Войска бы не катились без числа
В долины Альп глумиться над тобою,
И ты б чужих на помощь не звала,
Сама не в силах дать отпор разбою, —
Твоих заступников не стала бы рабою.

44

Я плавал в тех краях, где плавал друг
Предсмертной образованности Рима,
Друг Цицерона.[192] Было все вокруг,
Как в оны дни. Прошла Мегара мимо,
Пирей маячил справа нелюдимо,
Эгина[193] сзади. Слева вознесен,
Белел Коринф.[194] А море еле зримо
Качало лодку, и на всем был сон.
Я видел ряд руин — все то, что видел он.

45

Руины! Сколько варварских халуп
Поставили столетья рядом с ними!
И оттого, хотя он слаб и скуп,
Останний луч зари, сиявшей в Риме,
Он тем для нас прекрасней, тем любимей.
Уже и Сервий лишь оплакать мог
Все, от чего осталось только имя,
Бег времени письмо его сберег,
И в нем для нас большой и горестный урок.

46

И вслед за ним я в путевой тетрадке
Погибшим странам вздох мой посвятил.
Он с грустью видел родину в упадке,
Я над ее обломками грустил.
В столетьях вырос длинный счет могил,
На Рим великий буря налетела,
И рухнул Рим,[195] и жар давно остыл
В останках титанического тела.
Но дух могучий зрим, и только плоть истлела.

47

Италия! Должны народы встать
За честь твою, раздоры отметая,
Ты мать оружья, ты искусства мать,
Ты веры нашей родина святая.
К тебе стремятся — взять ключи от рая
Паломники со всех земных широт.
И верь, бесчестье матери карая,
Европа вся на варваров пойдет
И пред тобой в слезах раскаянья падет.

48

Но вот нас манит мраморами Арно.
В Этрурии[196] наследницу Афин[197]
Приветствовать мы рады благодарно,
Среди холмов зеленых, и долин,
Зерна, и винограда, и маслин,
Среди природы щедрой и здоровой,
Где жизнь обильна, где неведом сплин,
И к роскоши привел расцвет торговый,
Зарю наук воззвав из тьмы средневековой.

49

Любви богиня силой красоты
Здесь каждый камень дивно оживила,
И сам бессмертью причастишься ты,
Когда тебя радушно примет вилла,[198]
Где мощь искусства небо нам открыла
Языческой гармонией резца,
Которой и природа уступила,
Признав победу древнего творца,
Что создал идеал и тела и лица.

50

Ты смотришь, ты не в силах с ней проститься,
Ты к ней пришел — и нет пути назад!
В цепях за триумфальной колесницей
Искусства следуй, ибо в плен ты взят.
Но этот плен, о, как ему ты рад!
На что здесь толки, споры, словопренья,
Педантства и бессмыслицы парад!
Нам голос мысли, чувства, крови, зренья
Твердит, что прав Парис и лишни заверенья.

51

Такой ли шла ты к принцу-пастуху,
Такая ли к Анхизу приходила?
Такая ли, покорствуя греху,
Ты богу битв лукаво кровь мутила,
Когда он видел глаз твоих светила,
К твоей груди приникнув головой,
А ты любви молила, ты любила,
И поцелуев буре огневой
Он отдавал уста, как раб смиренный твой.

52

Но бог, любя, не пел любовных песен,
Он в красках чувство выразить не мог.
Он был, как мы, влюбленный, бессловесен,
И смертному уподоблялся бог.
Часов любви не длит упрямый рок,
Но смертный помнит краски, ароматы,
Сердечный трепет — вечности залог,
И памятью и опытом богатый,
Ужели он не бог, творец подобных статуй!

53

Пусть, мудростью красуясь наживной,
Художнической братьи обезьяна,
Его эстетство — критик записной
Толкует нам изгиб ноги и стана,
Рассказывая то, что несказанно,
Но пусть зеркал не помрачает он,
Где должен без малейшего изъяна
Прекрасный образ, вечно отражен,
Примером царственным сиять для смертных жен.

54

В священном Санта-Кроче[199] есть гробницы,
Чьей славой Рим тысячекратно свят.
И пусть ничто в веках не сохранится
От мощи, обреченной на распад,
Они его бессмертье отстоят.
Там звездный Галилей в одном приделе,
В другом же, рядом с Альфиери, спят
Буонаротти и Макиавелли,
Отдав свой прах земле, им давшей колыбели.

55

Они бы, как стихии, вчетвером
Весь мир создать могли. Промчатся годы,
И может рухнуть царственный твой дом,
Италия! Но волею Природы
Гигантов равных не дали народы,
Царящие огнем своих армад.
И, как твои ни обветшали своды,
Их зори Возрожденья золотят,
И дал Канову твой божественный закат.

56

Но где ж, Тоскана, где три брата кровных?[200]
Где Дант, Петрарка? Горек твой ответ!
Где тот рассказчик ста новелл[201] любовных,
Что в прозе был пленительный поэт?
Иль потому он так пропал, их след,
Что Смерть, как Жизнь, от нас их отделила?
На родине им даже бюстов нет!
Иль мрамора в Тоскане не хватило,
Чтобы Флоренция сынов своих почтила?

57

Неблагодарный город! Где твой стыд?
Как Сципион, храним чужою сенью,[202]
Изгнанник твой, вдали твой Данте спит,[203]
Хоть внуки всех причастных преступленью
Прощенья молят пред великой тенью.
И лавр носил Петрарка не родной[204] —
Он, обучивший сладостному пенью
Всех европейских бардов, — он не твой,
Хотя ограблен был, как и рожден, тобой.[205]

58

Тебе Боккаччо завещал свой прах,
Но в Пантеоне ль мастер несравненный?
Напомнит ли хоть реквием в церквах,
Что он возвел язык обыкновенный
В Поэзию — мелодию сирены?
Он мавзолея славы заслужил,
Но и надгробье снял ханжа презренный,[206]
И гению нет места средь могил,
Чтобы и вздохом тень прохожий не почтил.

59

Да, в Санта-Кроче величайших нет.
Но что с того? Не так ли в Древнем Риме,
Когда на имя Брута лег запрет,[207]
Лишь слава Брута стала ощутимей.
И Данте сон валами крепостными
Равенна благодарная хранит.
И в Аркуа кустами роз живыми
Певца Лауры смертный холм увит.
Лишь мать-Флоренция об изгнанных скорбит.

60

Так пусть вельможам, герцогам-купцам
Воздвиглись пирамиды из агата,
Порфира, яшмы, — это льстит глупцам!
Когда роса ложится в час заката
Иль веет ночь дыханьем аромата
На дерн могильный — вот он, мавзолей
Титанам, уходящим без возврата.
Насколько он прекрасней и теплей
Роскошных мраморов над прахом королей!

61

Скульптура вместе с радужной сестрой
Собор над Арно в чудо превратила.
Я свято чту искусств высокий строй,
Но сердцу все ж иное чудо мило:
Природа — море, облака, светила;
Я рад воспеть шедевры галерей,
Но даже то, что взор мой поразило,
Не рвется песней из души моей.
Есть мир совсем иной, где мой клинок верней.

62

Где зыблется в теснине Тразимена,
Где для мечты — ее желанный дом.
Здесь победила хитрость Карфагена,[208]
И, слишком рано гордый торжеством,
Увидел Рим орлов своих разгром,
Не угадав засаду Ганнибала,
И, как поток, в ущелье роковом
Кровь римская лилась и клокотала,
И, рухнув, точно лес от буревала,

63

Горой лежали мертвые тела, —
Храбрейшим, лучшим не было спасенья,
И жажда крови так сильна была,
Что, видя смерть, в безумстве исступленья
Никто не замечал землетрясенья,
Хотя бы вдруг разверзшийся провал,
Усугубляя ужас истребленья,
Коней, слонов и воинов глотал.
Так ненависть слепа, и целый мир ей мал.

64

Земля была под ними как челнок,
Их уносивший в вечность, без кормила,
И руль держать никто из них не мог,
Затем что в них бушующая сила
Самой Природы голос подавила —
Тот страх, который гонит вдаль стада,
Взметает птиц, когда гроза завыла,
И сковывает бледные уста, —
Так, словно человек умолкнул навсегда.

65

Как Тразимена изменилась ныне!
Лежит, как щит серебряный, светла.
Кругом покой. Лишь мирный плуг в долине
Земле наносит раны без числа.
Там, где лежали густо их тела,
Разросся лес. И лишь одна примета
Того, что кровь когда-то здесь текла,
Осталась для забывчивого света:
Ручей, журчащий здесь, зовется Сангвинетто.[209]

66

А ты, Клитумн, о светлая волна,
Кристалл текучий, где порой, нагая,
Купается, в струях отражена,
Собой любуясь, нимфа молодая;
Прозрачной влагой берега питая,
О, зеркало девичьей красоты,
О, благосклонный бог родного края,
Забыв войну, растишь и холишь ты
Молочно-белый скот, и травы, и цветы.

67

Лишь небольшой, но стильный, стройный храм,
Как память лет, что в битвах отгремели,
Глядит с холма, ближайшего к волнам,
И видно, как в прозрачной их купели
Гоняются и прыгают форели,
А там, где безмятежна глубина,
Нимфеи спят, колышась еле-еле,
И, свежести пленительной полна,
Пришельца сказками баюкает волна.

68

Благословен долины этой гений!
Когда, устав за долгий переход,
Пьешь полной грудью аромат растений,
И вдруг в лицо прохладою дохнет,
И, наконец, ты, смыв и пыль и пот,
Садишься в тень, на склон реки отлогий,
Сама душа Природе гимн поет,
Дарующей такой приют в дороге,
Где далеко и жизнь, и все ее тревоги.

69

Но как шумит вода! С горы в долину
Гигантской белопенною стеной —
Стеной воды! — свергается Велико,
Все обдавая бурей водяной.
Пучина Орка! Флегетон шальной!
Кипит, ревет, бурлит, казнимый адом,
И смертным потом — пеной ледяной —
Бьет, хлещет по утесистым громадам,
Как бы глумящимся над злобным водопадом,

70

Чьи брызги рвутся к солнцу и с небес,
Как туча громоносная в апреле,
Дождем струятся на поля, на лес,
Чтобы они смарагдом зеленели,
Не увядая. В тьму бездонной щели
Стихия низвергается, и вот
Из бездны к небу глыбы полетели,
Низринутые вглубь с родных высот
И вновь летящие, как ядра, в небосвод,

71

Наперекор столбу воды, который
Так буйно крутит и швыряет их,
Как будто море, прорывая горы,
Стремится к свету из глубин земных
И хаос бьется в муках родовых —
Не скажешь: рек источник жизнедарный!
Нет, он, как Вечность, страшен для живых,
Зеленый, белый, голубой, янтарный,
Обворожающий, но лютый и коварный.

72

О, Красоты и Ужаса игра!
По кромке волн, от края и до края,
Надеждой подле смертного одра
Ирида светит, радугой играя,
Как в адской бездне луч зари, живая,
Нарядна, лучезарна и нежна,
Над этим мутным бешенством сияя,
В мильонах шумных брызг отражена,
Как на Безумие — Любовь, глядит она,

73

И вновь я на лесистых Апеннинах —
Подобьях Альп. Когда б до этих пор
Я не бывал на ледяных вершинах,
Не слышал, как шумит под фирном бор
И с грохотом летят лавины с гор,
Я здесь бы восхищался непрестанно,
Но Юнгфрау мой чаровала взор,
Я видел выси мрачного Монблана,
Громовершинную, в одежде из тумана,

74

Химари — и Парнас, и лет орлов,
Над ним как бы соперничавших славой,
Взмывавших выше гор и облаков;
Я любовался Этной величавой,
Я, как троянец, озирал дубравы
Лесистой Иды, я видал Афон,
Олимп, Соракт, уже не белоглавый,
Лишь тем попавший в ряд таких имен,
Что был Горацием в стихах прославлен он,

75

Девятым валом вставший средь равнины,
Застывший на изломе водопад, —
Кто любит дух классической рутины,
Пусть эхо будит музыкой цитат.
Я ненавидел этот школьный ад,
Где мы латынь зубрили слово в слово,
И то, что слушал столько лет назад,
Я не хочу теперь услышать снова,
Чтоб восхищаться тем, что в детстве так сурово

76

Вколачивалось в память. С той поры
Я, правда, понял важность просвещенья,
Я стал ценить познания дары,
Но, вспоминая школьные мученья,
Я не могу внимать без отвращенья
Иным стихам. Когда бы педагог
Позволил мне читать без принужденья, —
Как знать, — я сам бы полюбить их мог,
Но от зубрежки мне постыл их важный слог.

77

Прощай, Гораций, ты мне ненавистен,
И горе мне! Твоя ль вина, старик,
Что красотой твоих высоких истин
Я не пленен, хоть знаю твой язык.
Как моралист, ты глубже всех постиг
Суть жизни нашей. Ты сатирой жгучей
Не оскорблял, хоть резал напрямик.
Ты знал, как бог, искусства строй певучий,
И все ж простимся — здесь, на Апеннинской круче.

78

Рим! Родина! Земля моей мечты!
Кто сердцем сир, чьи дни обузой стали,
Взгляни на мать погибших царств — и ты
Поймешь, как жалки все твои печали.
Молчи о них! Пройди на Тибр и дале,
Меж кипарисов, где сова кричит,
Где цирки, храмы, троны отблистали,
И однодневных не считай обид:
Здесь мир, огромный мир в пыли веков лежит.

79

О Древний Рим! Лишенный древних прав,
Как Ниобея — без детей, без трона,
Стоишь ты молча, свой же кенотаф.
Останков нет в гробнице Сципиона,
Как нет могил, где спал во время оно
Прах сыновей твоих и дочерей.
Лишь мутный Тибр струится неуклонно
Вдоль мраморов безлюдных пустырей.
Встань, желтая волна, и скорбь веков залей!

80

Пожары, войны, бунты, гунн и гот, —
О, смерч над семихолмною столицей!
И Рим слабел, и грянул страшный год:
Где шли в цепях, бывало, вереницей
Цари за триумфальной колесницей,
Там варвар стал надменною пятой
На Капитолий. Мрачною гробницей
Простерся Рим, пустынный и немой.
Кто скажет: «Он был здесь», — когда двойною тьмой,

81

Двойною тьмой — незнанья и столетий
Закрыт его гигантский силуэт,
И мы идем на ощупь в бледном свете;
Есть карты мира, карты звезд, планет,
Познание идет путем побед,
Но Рим лежит неведомой пустыней,
Где только память пролагает след.
Мы «Эврика!» кричим подчас и ныне,
Но то пустой мираж, подсказка стертых линий.

82

О Рим! Не ты ль изведал торжество
Трехсот триумфов![210] В некий день священный
Не твой ли Брут вонзил кинжал в того,
Кто стать мечтал диктатором вселенной!
Тит Ливии, да Вергилий вдохновенный,
Да Цицерон — в них воскресает Рим.
Все остальное — прах и пепел бренный,
И Рим свободный — он неповторим!
Его блестящих глаз мы больше не узрим.

83

Ты, кто орлов над Азией простер
И рвался дальше в бранном увлеченье,
Ты, Сулла, чей победоносный взор
Не разглядел, что Рим готовит мщенье:
Народ — за кровь, сенат — за униженье
(Один твой взгляд — и подчинялся он), —
Ты все впитал: порок и преступленье,
Но, Рима сын, храня небрежный тон,
С улыбкой отдал то, что более, чем трон,

84

Давало власть — диктаторское право.
Ты мог ли знать, что Рим, его оплот,
Возвысившая цезарей держава —
Всесильный Рим, — когда-нибудь падет,
Что в Рим царить не римлянин придет,
Он — «Вечный град» в сознанье поколений,
Он, крыльями обнявший небосвод,
Не знающий проигранных сражений,
Он будет варваром поставлен на колени!

85

Как Сулла — первый корифей войны,
Так первый узурпатор, от природы,
Наш Кромвель.[211] Для величия страны,
Для вечной славы и за миг свободы
Он отдал мрачным преступленьям годы,
Прогнал сенат и сделал плахой трон.
Священный бунт! Но вам мораль, народы:
В день двух побед был смертью награжден[212]
Некоронованный наследник двух корон.

86

В тот самый месяц, третьего числа,
Отвергнув трон, но больше, чем на троне,
Он опочил, и смерть к нему пришла,
Чтобы в могильном упокоить лоне.
Не в высшем ли начертано законе,
Что слава, власть — предмет вражды людской —
Не стоят нашей яростной погони,
Что там, за гробом, счастье и покой.
Усвой мы эту мысль — и станет жизнь другой.

87

А ты, ужасный монумент Помпея,
Пред кем, обрызгав кровью пьедестал,
Под крик убийц пал Цезарь[213] и, слабея,
Чтобы сыграть достойно свой финал,
Закрывшись тогой, молча умирал, —
В нагом величье, правда ль, в этом зале
Ты алтарем богини мщенья стал?
Мертвы ль вы оба? Что за роль играли?
Быть может, кукол роль, хоть в плен царей вы брали?

88

А ты, в кого ударил дважды гром,
Доныне, о священная волчица,
Млеко побед, которым вскормлен Рем,
Из бронзовых сосцов твоих сочится.
Навек — музея древностей жилица,
От жгучих стрел Юпитера черна,
Чтоб вечно Рим тобою мог гордиться,
Мать смелых! Вечно ты стоять должна
И город свой хранить, как в оны времена.

89

Храни его! Но тех людей железных
Давно уж нет. Мир города воздвиг
На их могилах. В войнах бесполезных
Им подражало множество владык,
Но их пугало то, что Рим велик
И нет меж ними равного судьбою,
Иль есть один, и он всего достиг,
Но, честолюбец, вставший над толпою,
Он — раб своих рабов[214] — низвергнут сам собою.

90

Лжевластью ослепленный, он шагал,
Поддельный Цезарь, вслед за неподдельным,
Но римлянин прошел другой закал:
Страсть и рассудок — все в нем было цельным.
Он был могуч инстинктом нераздельным,
Который все в гармонии хранит,
Гость Клеопатры[215] — подвигам смертельным
За прялкой изменяющий Алкид,[216] —
Который вновь пойдет, увидит, победит,

91

И вот он Цезарь вновь! А тот, хотящий,
Чтоб стал послушным соколом орел,
Перед французской армией летящий,
Которую путем побед он вел, —
Тому был нужен Славы ореол,
И это все. Он раболепство встретил,
Но сердцем был он глух. Куда он шел?
И в Цезари — с какою целью метил?
Чем, кроме славы, жил? Он сам бы не ответил.

92

Ничто иль все! Таков Наполеон.
А не накличь он свой конец печальный,
Он был бы, словно Цезарь, погребен,
Чей прах топтать готов турист нахальный.
И вот мечта об арке Триумфальной,
Вот кровь и слезы страждущей Земли,
Потоп, бурлящий с силой изначальной!
Мир тонет в нем, и нет плота вдали…
О боже, не ковчег, хоть радугу пошли!

93

Жизнь коротка, стеснен ее полет,
В суждениях не терпим мы различий.
А Истина — как жемчуг в глуби вод.
Фальшив отяготивший нас обычай.
Средь наших норм, условностей, приличий
Добро случайно, злу преграды нет,
Рабы успеха, денег и отличий,
На мысль и чувство наложив запрет,
Предпочитают тьму, их раздражает свет.

94

И так живут в тупой, тяжелой скуке,
Гордясь собой, и так во гроб сойдут.
Так будут жить и сыновья и внуки,
И дальше рабский дух передадут,
И в битвах за ярмо свое падут,
Как падал гладиатор на арене.
Не за свободу, не за вольный труд, —
Так братья гибли: сотни поколений,
Сметенных войнами, как вихрем — лист осенний.

95

О вере я молчу — тут каждый сам
Решает с богом, — я про то земное,
Что так понятно, ясно, близко нам, —
Я разумею то ярмо двойное,
Что нас гнетет при деспотичном строе,
Хоть нам и лгут, что следуют тому,
Кто усмирял надменное и злое,
С земных престолов гнал и сон и тьму,
За что одно была б вовек хвала ему.

96

Ужель тирану страшны лишь тираны?
Где он, Свободы грозный паладин,
Каким, Минерва девственной саванны,
Колумбия, был воин твой и сын?[217]
Иль, может быть, такой в веках один,
Как Вашингтон, чье сердце воспиталось
В глухих лесах, близ гибельных стремнин?
Иль тех семян уж в мире не осталось
И с жаждой вольности Европа расквиталась?

97

Пьяна от крови, Франция в те дни
Блевала преступленьем. Все народы
Смутила сатурналия резни,[218]
Террор, тщеславье, роскошь новой моды, —
Так мерзок был обратный лик Свободы,
Что в страхе рабству мир себя обрек,[219]
Надежде вновь сказав «прости» на годы.
Вторым грехопаденьем в этот век
От Древа Жизни был отторгнут человек.

98

И все-таки твой дух, Свобода, жив,
Твой стяг под ветром плещет непокорно,
И даже бури грохот заглушив,
Пускай, хрипя, гремит твоя валторна.
Ты мощный дуб, дающий лист упорно, —
Он топором надрублен, но цветет.
И Вольностью посеянные зерна
Лелеет Север, и настанет год,
Когда они дадут уже не горький плод.

99

Вот почернелый мрачный бастион.[220]
Часть крепости, обрушиться готовой,
Врагам отпор давал он испокон,
Фронтон его, изогнутый подковой,
Плюща гирляндой двадцативековой,
Как Вечности венком, полузакрыт.
Чем был, что прятал он в тот век суровый?
Не клад ли в подземелье был зарыт?
Нет, тело женщины, — так быль нам говорит.

100

Зачем твой склеп — дворцовый бастион?
И кто ты? Как жила? Кого любила?
Царь или больше — римлянин был он?
Красавиц дочек ты ему дарила,
Иль вождь, герой, чья необорна сила,
Тобой рожден был? Как ты умерла?
Боготворимой? Да! Твоя могила
Покоить низших саном не могла,
И в ней ты, мертвая, бессмертье обрела.

101

А муж твой — не любила ль ты чужого?
Такие страсти знал и Древний Рим.
Была ль ты, как Корнелия,[221] сурова,
Служа супругу, детям и родным
И нет! сказав желаниям иным,
Иль, как Египта дерзкая царица,
Жила лишь наслаждением одним?
Была грустна? Любила веселиться?
Но грусть любви всегда готова в радость влиться.

102

Иль, сокращая век твой, как скала,
Тебя давило горе непрестанно?
Иль ты богов любимицей была
И оттого сошла в могилу рано?
И туча, близясь грозно и туманно,
Обрушила на жизнь твою запрет,
А темный взор, порой блестевший странно,
Был признаком чахотки с детских лет,
И цветом юных щек был рощ осенних цвет?

103

Иль старой умерла ты, пережившей
Свой женский век, и мужа, и детей,
Но даже снег, твой волос убеливший,
Не обеднил гус

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*