Игорь Чиннов - Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма.
Может быть, скажут, что еще не время для «споров» с покойным. Не знаю. У открытого гроба, конечно, не спорят. Но несколько месяцев спустя, думается, пора раскрыть полнее облик покойного и оценить, хоть приблизительно, им написанное. И это требует разговора и том, что в наследии Адамовича спорно. Я надеюсь, статья эта, при всей ее недостаточности, не вызовет обвинений в неуважении к писателю, памяти которого мне сейчас снова хочется низко поклониться. Однако всего нужней не поклон, а показ (хотя бы и не в полный рост), ибо кое-кто предпочитает, чтобы Адамовича не показывали.
Странное дело: дня через два после кончины Г.В., еще не зная о ней, я вдруг мысленно его увидел, даже услышал. Это было в Остине, Техас, на Международном фестивале поэзии. Был перерыв, полчаса уединения, я думал о том, как изменилась жизнь с тех пор, когда в Париже мы, несколько поэтов, еще продолжали как-то «парижскую ноту». Уже почти никого из участников этой «ноты» нет в живых, нет молодых на смену, и я уже не «сравнительно еще молодой», как назвал меня Адамович в «Комментариях». Захотелось об этой «ноте» сказать что-то прощально-благодарное, сказать, что в чем-то все еще остаюсь верен ей, — и пришли на память те адамовичевские строки, с отзвуком знаменитого «декадентского» брюсовского стихотворения, в которых говорит Г.В. о своей верности покинутому им «декадентству»:
Ничего не забываю,
Ничего не предаю…
Тень несозданных созданий
По наследию храню.
Как иголкой в сердце, снова
Голос вещий услыхать,
С полувзгляда, с полуслова
Друга в недруге узнать,
Будто там, за далью дымной,
Сорок, тридцать — сколько? – лет
Длится тот же слабый, зимний
Фиолетовый рассвет,
И как прежде, с прежней силой,
В той же звонкой тишине
Возникает призрак милый
На эмалевой стене.
Я прочел скорее мысленно, чем произнося, но все отчетливей вспоминая его интонацию, – и вдруг увидел его и услыхал с совершенной ясностью, будто не в воображении, а в двух шагах… Через час, на фестивале, я читал стихи, очень далекие от «парижской ноты». А вернувшись домой в Нашвилл, развернул «Русскую мысль» и – имя Адамовича в траурной рамке.
В тот самый день, когда он так отчетливо мне вспомнился, его хоронили. Да – как это сказано у него:
Ну, вот и кончено теперь. Конец.
Как в мелодраме, грубо и уныло.
А ведь из человеческих сердец
Таких, мне кажется, немного было.
Но что ему мерещилось? О чем
Он вспоминал, поверя сну пустому?
Как на большой дороге, под дождем,
Под леденящим ветром, к дому, к дому.
Ну, вот и дома. Узнаешь? Конец.
Все ясно. Остановка, окончанье.
А ведь из человеческих сердец…
И это обманувшее сиянье!
Обманувшее? Но хочется верить, что ширится над ним сиянье, которое не обманывает.
ПАМЯТИ ИВАСКА
Вот мы и похоронили нашего Юрия Павловича. Пасмурным северным полднем 16 февраля на заснеженном старинном кладбище университетского городка Амхерст в Новой Англии десятки друзей предали американской земле прах русского интеллектуала. Простились с писателем, чье эстонское имя Иваск вписано в русскую литературу давно. Простились с поэтом, чьи своеобразнейшие стихи узнавались без авторской подписи. Простились с критиком на редкость проницательным, чутким, понимающим, автором множества статей, рецензий, отзывов, заметок. Мы простились с выдающимся эссеистом, занимательным мемуаристом. Простились с крупным ученым, доктором славного Гарвардского университета, свое звание заслуженного профессора получившим воистину по заслугам. Простились с тонким знатоком живописи, архитектуры. Простились с человеком необыкновенно начитанным, человеком глубокой, подлинной культуры.
Юрий Иваск жил стихами, жил литературой. Историю человеческой культуры он не просто усваивал, как иные «образованцы». Нет, она была для него живой и волнующей. С волнением читал он великие книги, с волнением всматривался в великие картины,великие памятники человеческого творчества. Для него были своими слова Вячеслава Иванова о том, что культура есть «лестница Иакова и иерархия благоговений».
Ему был дан великий дар благоговения. Марк Алданов с завистливым одобрением писал, что в китайском языке, только в нем, есть слово, означающее «способность уважения вообще». Вот этой способностью уважения, вернейшим признаком душевного благородства, был в полной мере наделен Юрий Иваск.
Душевное благородство, благородство высокого духа – вот ключ к пониманию Иваска. Недаром ценили его, принимали его в свой высокий сонм великие старики русской эмигрантской литературы. Недаром привязались к нему и многие молодые, например, такой значительный человек, как Дмитрий Бобышев, один из любимых учеников Ахматовой, и еще несколько столь же ценных людей в России.
И юношей высокий сонм
Меня, как боевое знамя,
Подымет ввысь —
мечтал он полвека назад.
Могут подумать, что Юрий Иваск был самовлюбленным Ничего подобного. Конечно, он знал себе цену, — но высокомерие, надменность ему были чужды. Как чужда была и всякая пошлость, обывательщина, всякая низость. Всю жизнь был он устремлен к высокому – но никогда своей врожденной элитарностью не кичился.
Мне выпало счастье дружить с ним почти полвека. Дружба наша началась с его письма мне, отклика на мою статью и стихи в парижском журнале «Числа». Вдруг пришли четыре листа канцелярской бумаги, полные замечаний, сумбурных, но интереснейших. Вскоре он приехал ко мне. Бродя по Рижскому взморью, мы толковали часами – об этом вспоминает он в своей поэме «Играющий человек». Затем и я поехал к нему в Эстонию – и две недели мы с ним врсхищались Печорами, Псково-Печорским монастырем с дивной церковью Николы Ратного, которую он сразу и «воспел». Восхищались бревенчатыми избами, а в русских деревнях Кулиске и Городище слушали песни баб в сарафанах и повойниках. Юрий Иваск, потомок московских купцов Фроловых и Живаго, свою долю эстонской и немецкой крови чувствовал мало: был и остался русским патриотом, что не мешало ему пленяться великим нерусским.
Вторая наша совместная поездка состоялась через много лет – по Мексике. Волновали Иваска мексиканские древности – архитектура, скульптура олмеков, запотеков, толтеков, ацтеков! А в храмах испанских колонизаторов нередко он ложился навзничь, чтобы заснять витающую в облаках Пречистую Деву и пухленьких ангелочков. Частенько шли мы на мексиканский рынок, пестрый, шумный, забавный, – и Юра опять восхищался, смеялся, волновался. Свои мексиканские «впечатленья бытия» превосходно описал он в на редкость живых, увлеченных и увлекательных стихах.
Дважды приезжали мы в Рим, о котором написал он прекрасные стихи: стихи о Риме не парадном, а скорее плебейском, но полном живой истории. От Неаполя Юра тоже был в восторге. По разным достопримечательностям носился он в Италии длинноногим страусом. Я, коротконогий, в изнеможении кричал: «Да подожди ты, куда тебя несет?!» Он отвечал: «Я волнуюсь».
Живопись понимал он, как заправский искусствовед. Из людей мне известных только наш общий старший друг Владимир Васильевич Вейдле да еще Б.А.Филиппов и о. Фотиев, ученик Вейдле, могли с ним соперничать в осведомленности и понимании. Незабвенная Ольга Ивановна Шор, друг Вячеслава Иванова, великий знаток Римских древностей, прониклась почтением к Юрию Павловичу за основательность его познаний.
«Патентов на благородство» было у Юрия Иваска сколько угодно. Его принял в свое сердце не очень-то добрый умница Георгий Петрович Федотов. Ему писала требовательная Цветаева. Георгий Адамович, непререкаемый авторитет для поэтов, допустил его в свой очень немногим доступный круг и даже мирился с его преклонением перед Цветаевой, злейшей врагиней Георгия Викторовича. (Боюсь, меня Адамович, при всем дружеском отношении ко мне, за любовь к Марине Ивановне оттолкнул бы.) Владимир Владимирович Вейдле, весьма разборчивый в выборе собеседников, считал Юрия «милым другом».
По «гуманитарной части» Юрий Иваск знал необыкновенно много. Знал без педантства. Никакой сухости ученого, сухости книжника в нем не было.