Булат Окуджава - Под управлением любви
«Тщеславие нас всех подогревает…»
Тщеславие нас всех подогревает.
Пока ж никто и не подозревает,
как мы полны тщеславием своим,
давайте в скромных позах постоим.
А это значит: не боксер на ринге,
не заводила – оторви да брось,
а глазки в пол, а ручки на ширинке,
а пятки вместе, а носочки врозь.
И вот тогда удача улыбнется,
тогда и постреляем по своим.
Кто рвется к власти – всласть ее нажрется…
А нынче в скромных позах постоим.
«Что есть полоски бересты…»
Что есть полоски бересты,
разбросанные перед нами?
Они – как чистые листы,
украшенные письменами.
Из тех рисунков и значков
к ним, в нашу жизнь, под наши своды
врывается из тьмы веков
исповедальный крик природы.
Непраздным опытом полна,
она тот крик в листы заносит,
и что-то все твердит она:
предупреждает или просит?
«На улице моей беды стоит ненастная погода…»
На улице моей беды стоит ненастная погода,
шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.
На улице моих утрат зиме господствовать полгода:
все ближе, все неумолимей разбойный холод
декабря.
На улице моей судьбы не все возвышенно и гладко…
Но теплых стен скупая кладка? А дым колечком
из трубы?
А звук неумершей трубы, хоть все так призрачно
и шатко?
А та синица, как загадка, на улице моей судьбы?..
Звезда Голливуда
Д. А. Половец
Вот Дина Абрамовна с улыбкой Фаины Раневской,
с ее же глазами, которых не спутаешь: не с кем,
еврейская женщина родом от Красных ворот,
где всё раскололось однажды, а в поисках адреса
возможно, представьте, попасть и в объятья
Лос-Анджелеса,
что реже случается именно наоборот.
Да, это, конечно, значительно реже случается.
И надо же так нахлебаться, нажраться, отчаяться,
что станут профессией Боль, и Надежда, и Даль.
А там уж, естественно, белых платочков махание
и радостный вздох, а потом затрудненность
дыхания,
поскольку разлука – не только «отчаль да причаль».
И вот она в городе, где проживают колибри
и Господа славят, где домики к скалам прилипли,
а рядом течет по-арбатски знакомо Ферфакс…
И если вглядеться в его тротуары отсюда,
Вы, Дина Абрамовна, словно звезда Голливуда,
плывете спокойно. В авто. Мимо них. Просто так-с.
Манхэттен
Променады по Манхэттену… Загадочен Манхэттен!
Даже стреляный арбатец и начитанный при этом
удивляется, как топчется на стертом пятачке
забастовщик в черном галстуке, в тугом воротничке.
Или видит он воочию бродвейскую премьеру,
или хиппи, или мусорщика, стройного не в меру,
и различные картинки в этой каменной глуши:
ленты, кружева, ботинки – что угодно для души!
И тогда его охватывает, этого арбатца,
мир, в который ему выпало так призрачно
пробраться,
и хотя над ним трепещут еще прежние крыла,
но в башке уже колотятся нью-йоркские дела.
Мир компьютеров и кнопок!.. Чем же мы не угодили?
Отчего же своевременно нас не предупредили,
чтоб мы знали: что посеем – то и будем пожинать?
Отчего нас не на кнопочки учили нажимать?
Кто мы есть? За что нам это? Что нас ждет и кто
поможет?
Или снова нас надежда на удачу облапошит?
Или все же в грудь сомнений просочится
тайный яд?
Или буду я, как прежде, облапошиваться рад?
Марусенька
Какая грусть – лететь в полночном поезде
среди степей и прочих гиблых мест…
Едва хлебнешь начала этой повести,
опомнишься, как вдруг упрешься в Брест.
Марусенька, ты, словно незаконная,
вдруг вынырнешь из темного угла
и побежишь, а в сердце – дурь вагонная,
а на весу – кошелки барахла.
Там, в облаке, под крышею вокзальною
прозрачный ангел вьется и кружит.
Чем связан он с судьбой твоей печальною?
Как горек хлеб! Как времечко бежит!
Бегут за нами следом обещания
счастливых дней, которых так хотим…
Марусенька, той станции прощания,
тех фонарей огонь неотвратим.
Но будет впрок сумятица вечерняя
и добрый знак твоим младым летам,
что тайна твоего предназначения
не здесь, не здесь – а там, а там, а там…
Пускай судьба ковры не стелет под ноги,
но не забудь совсем в иные дни,
Марусенька, сама витая в облаке,
ты обо мне украдкой вспомяни.
«Мы – романтики старой закалки…»
Новелле Матвеевой
Мы – романтики старой закалки
из минувшей и страшной поры.
Мы явились на свет из-под палки,
чтоб воспеть городские дворы.
Струн касались рукою привычной,
и метался меж нами, как зверь,
целомудренный ангел столичный,
одурев от любви и потерь.
Ну а нынче, запутавшись между
давней страстью своей и виной,
расплатиться хотим за надежду
самой горькой дворовой ценой.
«Под копытами снег голубой примят…»
Под копытами снег голубой примят.
Еду в возке я по чужой стороне…
Так грустно, брат мой, грустно, мой брат!
Ах, кабы вспомнил кто обо мне.
Там горит огонек у того леска.
Еду в возке я. Дуга на коне…
Все тоска окружает, тоска, тоска!
Ах, кабы вспомнил кто обо мне.
Все чужие леса да чужая даль.
И мороз страшней, и душа в огне…
А печаль-то, мой брат, печаль, печаль!
Ах, кабы вспомнил кто обо мне.
«Ехал всадник на коне…»
Ехал всадник на коне.
Артиллерия орала.
Танк стрелял. Душа сгорала.
Виселица на гумне…
Иллюстрация к войне.
Я, конечно, не помру:
ты мне раны перевяжешь,
слово ласковое скажешь…
Все затянется к утру…
Иллюстрация к добру.
Мир замешан на крови.
Это наш последний берег.
Может, кто и не поверит —
ниточку не оборви…
Иллюстрация к любви.
«По Польше елочки бегут. Над Польшей птицы пролетают…»
Анджею Мандальяну
По Польше елочки бегут. Над Польшей птицы
пролетают.
Видны задумчивые лица и голубые небеса.
И снова сводит нас судьба, и эти встречи обещают
любовь, и слезы, и надежды, и неземные чудеса.
Когда бы грянул яркий свет, чтоб жить нам
в идеальном мире
среди нетоптаной природы, не зная горечи разлук!..
А тут хотя бы так, мой друг, в твоей прокуренной
квартире,
в твоих видавших виды креслах согрело нас
пожатье рук.
Не будем плакать о былом. Пускай всё так —
и это дело.
Успеть бы сердцем поделиться, последний снег
смести с крыльца…
По Польше елочки бегут, и, значит, Польска
не сгинела,
а если Польска не сгинела – еще далече до конца.
«Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает…»
Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает.
А потом вдруг как заплачет, песню выплеснув в окно.
Ничего дурного в том: в жизни всякое бывает —
то смешно, а то и грустно, то светло, а то темно.
Так за что ж его тогда не любили наши власти?
За российские ли страсти? За корейские ль глаза?
Может быть, его считали иудеем? Вот так здрасьте!
Может, чудились им в песнях диссидентов голоса?
Страхи прежние в былом. Вот он плачет и смеется,
и рассказывает людям, кто мы есть и кто он сам.
Впрочем, помнит он всегда, что веревочка-то вьется…
Это видно по усмешке, по походке, по глазам.
Песенка Льва Разгона
– Лева, как ты молодо выглядишь!
– А меня долго держали в холодильнике… (в лагере)
Я долго лежал в холодильнике,
омыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой.
Преследовал Север угрозою
надежду на свет перемен,
а я пригвоздил его прозою —
пусть маленький, но феномен.
По воле судьбы или случая
я тоже растаю во мгле,
но эта надежда на лучшее
пусть светит другим на земле.
«Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!..»
А. Приставкину
Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!
Настолько, насколько прекраснее солнце, чем тьма.
Лишь только начнешь размышлять над своею
судьбою,
как тотчас в башке – то печаль, то сума, то тюрьма.
А долго ль еще колесить нам по этим дорогам
с тоскою в глазах и с сумой на сутулой спине?
И кто виноват, если выбор, дарованный Богом,
выходит нам боком? По нашей, по нашей вине.
Конечно, когда-нибудь будет конец этой драме,
а нынче все то же, что нам непонятно самим:
насколько прекрасней портрет наш в ореховой раме,
чем мы, брат, с тобою, лежащие в прахе пред ним!
В карете прошлого
В карету прошлого сажусь. Друзья в восторге.
Окрестный люд весь двор заполонил.
Тюльпаны в гривах вороной четверки,
и розу кучер к шляпе прицепил.
С улыбкою я слышу из-за шторки
ликующий шумок скороговорки…
Не понимаю: чем я угодил?
Как будто хлынул свет во все каморки,
которыми кишат еще задворки,
как прошлого неповторимый жест…
Не понимаю сути сих торжеств.
Я что хочу? В минувший век пробраться.
Быть может, там – секреты бытия,
что так бездарно в канувшем таятся
и без которых нынче жалок я.
Вот и рискую. А куда деваться?
И обойдусь, такое может статься,
без ваших правд и вашего вранья.
Как просто все! Чего же тут бояться?
И визы ведь не нужно добиваться
и всяких циркуляров и словес,
пожалованных будто бы с небес.
Мы трогаемся. Тут же ироничный,
глумливый хор арбатский слышен вслед.
Как понимать? На мне костюм приличный,
не под судом, долгов как будто нет.
Я здесь рожден, я – баловень столичный,
к мытарствам и к хуле давно привычный…
Не понимаю: чем я застю свет?
Кому мешает мой поступок личный?
Чей шепоток несется фанатичный,
что мне, мол, не уехать далеко?..
Не понимаю: едется легко.
Откинувшись, я еду по бульварам,
Пречистенке, Никитской и Сенной.
Вот дворник с запотевшим самоваром,
а вот субботний митинг у пивной,
где некто норовит надраться даром.
Его городовой порочит с жаром,
а барышня обходит стороной.
Попахивает анекдотцем старым
с папашей-недотепой и гусаром…
И в этот водевильный ералаш
въезжает мой стерильный экипаж.
Стоит июль безветренный и знойный,
на козлах кучер головой поник,
Мясницкою плетется скот убойный
(народ не только баснями велик).
Виновного в тюрьму ведет конвойный,
и оба лучшей участи достойны,
но каждый к э т о й участи привык.
Прошла война, грядут другие войны,
их воспевает бардов хор нестройный,
героев прославляя имена
всё те же, что и в наши времена.
Минувшее мне мнится водевильным,
крикливым, как пасхальное яйцо.
Под ярмарочным гримом, под обильным,
лубочное блестит его лицо.
Потряхивая бутафорским, пыльным
отрепьем то военным, то цивильным,
комедиант взбегает на крыльцо
и голосом глухим и замогильным
с каким-то придыханием бессильным
вещает вздор, сивухою томим…
Минувшее мне видится таким.
И все-таки я навзничь пораженным
не падаю. Не проявляю прыть.
На всем пути, в былое протяженном,
Америки, я вижу, не открыть.
И не каким-то городским пижоном,
а путником, в раздумья погруженным,
я продолжаю потихоньку плыть;
все тем же завсегдатаем прожженным,
картинками из быта окруженным…
Кого-то, знать, их правда потрясла,
но не меня. Я не из их числа.
И вижу: ба, знакомые всё лица
и речи, и грехи из года в год!
В одежке, может, малая крупица
нас различает – прочее не в счет.
Так стоило ли в даль сию тащиться,
чтоб выведать, в чем разница таится?
Уж эта ловля блох из рода в род!..
Куда течешь, ленивая столица?
Успел уже и кучер притомиться:
Он в этом разбирается весьма,
хоть не учил ни счета, ни письма.
Отбив бока и с привкусом отравы
во рту, я поздно начал понимать:
для поисков мифической державы
вояжи ни к чему предпринимать,
итоги их, как водится, лукавы,
а за пределы выходить заставы —
ну разве что суставы поразмять.
Дворовые пророчества, вы правы:
я жертвой стал совсем пустой забавы,
с которой с детства кем-то связан был…
Движение я переоценил!
«Дай Бог», – я говорил и клялся Богом,
«Бог с ним», – врага прощая, говорил
так, буднично и невысоким слогом,
так, между дел, без неба и без крыл.
Я был воспитан в атеизме строгом.
Перед церковным не вздыхал порогом,
но то, что я в вояже том открыл,
скитаясь по минувшего дорогам,
заставило подумать вдруг о многом.
Не лишним был раздумий тех итог:
пусть Бога нет, но что же значит Бог?
Гармония материи и духа?
Слияние мечты и бытия?
Пока во мне все это зреет глухо,
я глух и нем, и неразумен я.
Лишь шум толпы влетает в оба уха.
И как тут быть? Несовершенство слуха?
А прозорливость гордая моя?
Как шепоток, когда в гортани сухо,
как в просторечье говорят, «непруха»…
А Бог, на все взирающий в тиши, —
гармония пространства и души.
Скорей назад, покуда вечер поздний
движенья моего не перекрыл!
И там и здесь – одни и те же козни,
добро и зло, и пагубность чернил,
кровавой сечи шум и запах розни,
хотя неумолимей и серьезней,
но тот же, тот же, что и прежде был…
И всякий день, то знойный, то морозный,
нам предстает судьбою нашей грозной.
История нам кажется дурной.
А сами мы?.. А кто тому виной?..
И в наши дни, да и в минувшем веке,
как это парадоксом ни зови,
всё те же страсти бьются в человеке:
в его мозгу и в жестах, и в крови.
Всех нас ведет путеводитель некий,
он сам приподымает наши веки,
и нас сжигает то огонь любви,
а то страданье о родимом бреге,
то слепота от сытости и неги…
А то вдруг распояшется толпа,
откинув чубчик праздничный со лба.
…Чем тягостней кареты продвиженье,
тем кажется напраснее езда.
Печально распалять воображенье,
но расслаблять не стоит повода.
Крушение надежд – не пораженье,
и наших лиц святое выраженье,
авось, не исказится от стыда.
Стакан вина снимает напряженье…
Как сладостно к пенатам возвращенье!
Да не покинем дома своего,
чтоб с нами не случилось бы чего.
Романс («Не предвкушай счастливых дней…»)