Дмитрий Быков - Последнее время
1995 год
«Ведь прощаем мы этот Содом…»
Ведь прощаем мы этот Содом
Словоблудья, раденья, разврата —
Ибо знаем, какая потом
На него наступила расплата.
Им Отчизна без нас воздает.
Заигравшихся, нам ли карать их —
Гимназистов, глотающих йод
И читающих «Пол и характер»,
Гимназисток, курсисток, мегер,
Фам-фаталь — воплощенье порока,
Неразборчивый русский модерн
Пополам с рококо и барокко.
Ведь прощаем же мы моветон
В их пророчествах глада и труса,—
Ибо то, что случилось потом,
Оказалось за рамками вкуса.
Ведь прощаем же мы Кузмину
И его недалекому другу
Ту невинную, в общем, вину,
Что сегодня бы стала в заслугу.
Бурно краток, избыточно щедр,
Бедный век, ученик чародея
Вызвал ад из удушливых недр
И глядит на него, холодея.
И гляжу неизвестно куда,
Размышляя в готическом стиле
Какова ж это будет беда,
За которую нас бы простили.
2000 год
«Смерть не любит смертолюбов…»
Смерть не любит смертолюбов,
Призывателей конца.
Любит зодчих, лесорубов,
Горца, ратника, бойца.
Глядь, иной из некрофилов,
С виду сущее гнилье,
Тянет век мафусаилов —
Не докличется ее.
Жизнь не любит жизнелюбов,
Ей претит умильный вой,
Пухлость щек и блеск раструбов
Их команды духовой.
Несмотря на всю науку,
Пресмыкаясь на полу,
Все губами ловят руку,
Шлейф, каблук, подол, полу.
Вот и я виюсь во прахе,
О подачке хлопоча:
О кивке, ресничном взмахе,
О платке с ее плеча.
Дай хоть цветик запоздалый
Мне по милости своей —
Не от щедрости, пожалуй,
От брезгливости скорей.
Ах, цветочек мой прекрасный!
Чуя смертную межу,
В день тревожный, день ненастный
Ты дрожишь — и я дрожу,
Как наследник нелюбимый
В неприветливом дому
У хозяйки нелюдимой,
Чуждой сердцу моему.
2001 год
«Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном…»
Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном,
С их болотным светом, гнилушечным и неверным,
С безразличием к полумесяцам и крестам,
С их ездой на Запад и чтением лекций там,—
Но уж лучше все эти битые молью гуру,
Относительность всех вещей, исключая шкуру,
Недотыкомство, оборзевшее меньшинство
И отлов славистов по трое на одного.
Этот бронзовый век, подкрашенный серебрянкой,
Женоклуб, живущий сплетней и перебранкой,
Декаданс, деграданс, Дез-Эссент, перекорм, зевок,
Череда подмен, ликующий ничевок,
Престарелые сластолюбцы, сонные дети,
Гниль и плесень, плесень и гниль, — но уж лучше эти,
С распродажей слов, за какие гроша не дашь
После всех взаимных продаж и перепродаж.
И хотя из попранья норм и забвенья правил
Вырастает все, что я им противопоставил,
И за ночью забвенья норм и попранья прав
Настает рассвет, который всегда кровав,
Ибо воля всегда неволе постель стелила,
Властелина сначала лепят из пластилина,
А уж после он передушит нас, как котят,—
Но уж лучше эти, они не убьют хотя б.
Я устал от страхов прижизненных и загробных.
Одиночка, тщетно тянувшийся к большинству,
Я давно не ищу на свете себе подобных.
Хорошо, что нашел подобную. Тем живу.
Я давно не завишу от частных и общих мнений,
Мне хватает на все про все своего ума,
Я привык исходить из данностей, так что мне не
Привыкать выбирать меж двумя сортами дерьма.
И уж лучше все эти Поплавские, Сологубы,
Асфодели, желтофиоли, доски судьбы,—
Чем железные ваши когорты, медные трубы,
Золотые кокарды и цинковые гробы.
1996 год
«Со временем я бы прижился и тут…»
Со временем я бы прижился и тут,
Где гордые пальмы и вправду растут —
Столпы поредевшей дружины,—
Пятнают короткою тенью пески,
Но тем и горды, что не столь высоки,
Сколь пыльны, жестки и двужильны.
Восток жестковыйный! Терпенье и злость,
Топорная лесть и широкая кость,
И зверства, не видные вчуже,
И страсти его — от нужды до вражды —
Мне так образцово, всецело чужды,
Что даже прекрасны снаружи.
Текучие знаки ползут по строке,
Тягучие сласти текут на лотке,
Темнеет внезапно и рано,
И море с пустыней соседствует так,
Как нега полдневных собак и зевак —
С безводной твердыней Корана.
Я знаю ритмический этот прибой:
Как если бы глас, говорящий с тобой
Безжалостным слогом запрета,
Не веря, что слышат, долбя и долбя,
Упрямым повтором являя себя,
Не ждал ни любви, ни ответа.
И Бог мне порою понятней чужой,
Завесивший лучший свой дар паранджой
Да байей по самые пятки,
Палящий, как зной над резной белизной,—
Чем собственный, лиственный, зыбкий, сквозной,
Со мною играющий в прятки.
С чужой не мешает ни робость, ни стыд.
Как дивно, как звездно, как грозно блестит
Узорчатый плат над пустыней!
Как сладко чужого не знать языка
И слышать безумный, как зов вожака,
Пронзительный крик муэдзиний!
И если Восток — почему не Восток?
Чем чуже чужбина, тем чище восторг,
Тем звонче напев басурманский,
Где, берег песчаный собой просолив,
Лежит мусульманский зеленый залив
И месяц висит мусульманский.
1998 год
Океан на Брайтоне
Совок бессмертен. Что ему Гекуба?
Не отрывая мундштука от губ,
Трубит трубач, и воет из раструба
Вершина, обреченная на сруб.
Вселенской лажи запах тошнотворный,
Чужой толпы глухой водоворот,
Над ним баклан летает непокорный
И что-то неприличное орет.
Какой резон — из-под родного спуда
Сбежать сюда и выгрызть эту пядь?
Была охота ехать вон оттуда,
Чтоб здесь устроить Жмеринку опять.
Развал газет, кирпичные кварталы,
Убогий понт вчерашнего ворья…
О голос крови, выговор картавый!
Как страшно мне, что это кровь моя.
Трубит труба. Но там, где меж домами
Едва обозначается просвет,—
Там что-то есть, не видимое нами.
Там что-то есть. Не может быть, что нет.
Там океан. Над ним закат в полнеба.
Морщины зыби на его челе.
Он должен быть, — присутствующий немо
И в этой безысходной толчее.
Душа моя, и ты не веришь чуду,
Но знаешь: за чертой, за пустотой —
Там океан. Его дыханье всюду,
Как в этой жизни — дуновенье той.
Трубит труба, и в сумеречном гаме,
Извечную обиду затая,
Чужая жизнь толкается локтями —
Как страшно мне, что это жизнь моя!
Но там, где тлеют полосы заката
Хвостами поднебесных игуан —
Там нечто обрывается куда-то,
Где что-то есть. И это — океан.
1995 год
«Под бременем всякой утраты…»
Под бременем всякой утраты,
Под тяжестью всякой вины
Мне видятся южные штаты —
Еще до Гражданской войны.
Люблю нерушимость порядка,
Чепцы и шкатулки старух,
Молитвенник, пахнущий сладко,
Вечерние чтения вслух.
Мне нравятся эти южанки,
Кумиры друзей и врагов,
Пожизненные каторжанки
Старинных своих очагов.
Все эти О'Хары из Тары,—
И кажется, бунту сродни
Покорность, с которой удары
Судьбы принимают они.
Мне ведома эта повадка —
Терпение, честь, прямота,—
И эта ехидная складка
Решительно сжатого рта.
Я тоже из этой породы,
Мне дороги утварь и снедь,
Я тоже не знаю свободы
Помимо свободы терпеть.
Когда твоя рать полукружьем
Мне застила весь окоем,
Я только твоим же оружьем
Сражался на поле твоем.
И буду стареть понемногу,
И может быть, скоро пойму,
Что только в покорности Богу
И кроется вызов ему.
1998 год