Михаил Армалинский - Чтоб знали! Избранное (сборник)
Сузанне
Нисколько градусов тепла —
и снег расплавился, как в домне,
но страшно холодны тела,
в твоём собравшиеся доме.
Там вечеринка до утра,
а утро целый день продлилось,
там взял я тело на ура —
в него ни капли не пролилось,
поскольку СПИД тебя страшил,
и ты три года не давала,
ты призывала, чтоб дружил,
но трусиков не надевала.
Ты рот закрыла на замок
и даже задом не вертела,
но чтобы я не занемог,
твоя рука на ём твердела.
И вот расплавленная страсть
тебе излилась на мамону,
а чтоб со мною вровень стать,
не строить из себя мадонну,
ты вдруг произвела на свет
вибратор с новой батарейкой
и вылетела из тенет,
запев от счастья канарейкой.
И так невинно шли часы,
что через час мне надоели,
и я послал тебя в трусы,
что нехотя себя надели.
Простился я, и навсегда,
без целомудрых жизнь – малина.
И улица, в снегу, седа,
чтоб потоптал её, молила.
Что такое? За тобой
волочусь, бегу, пылю
проторённою тропой.
Получалось, что люблю.
Слово напоследок взял —
ведь последнее, пойми.
Словом я тебя связал,
говорил себе: «Пройми
ты её». Но ведь за ней
все последние слова.
Ей, наверное, видней
по ночам. Она – сова:
мокрый глаз всегда открыт,
палку я в него совал,
но не слепнет, а горит.
Так было спокойно зимой,
и вдруг наступило тепло,
теперь семя в землю зарой
и песенку пой, как трепло,
что, мол, возрождается род
людской и звериный средь луж,
что семя в земле, словно крот,
и вьётся наружу, как уж.
Двадцать лет назад, совсем недавно,
я с тобой на выставке сошёлся,
через пару дней с тобой зашёлся.
По тебе тоска давно не давит —
отпустила двадцать дней назад.
Лишь стихи по-прежнему гнусят,
что, мол, даже двадцать лет спустя
о тебе мечтал, когда спускал.
Презрев презерватив, я погружусь по пояс
в горячую вселенную пизды.
А там уж Бог пусть мне предложит полис,
страхуя от болезней. И пусть ты
без имени, без будущего и без
одежды нижней и ненужной спишь,
ты ощущаешь, от блаженства лыбясь,
вселённый во вселенную мой шиш.
Из пизды зародыш изымали,
чтоб над похотью семья не надругалась.
Из беременности, как из каземата,
женщина, свободная, другая
выходила, с обновлённым циклом —
три минуты длилось возрожденье,
в матке создавалось разряженье —
и вовне пронёсся мотоциклом
бич священной похоти народной —
мы её в обиду не дадим,
и вскипит волною благородной
семя, видя женщину дородной,
и у всех нас встанет, как один.
Чтоб не свихнуться от любви к ебле,
ненависти к ней народы учат.
Не было б Освенцимов и Треблинк,
если Гитлер был бы поебучей.
Но он имел одну Еву Браун, и
то свидетели видели – не ёб,
а только хватался за браунинг,
заслыша интеллигенции трёп.
Яйца у него разработаны не были,
и пулями зачал он Третий Райх.
А что может быть миролюбивей ебли,
создающей тренья рай?
Я не хочу, чтоб годы проходили
и крышу наслажденья прохудили,
которая нас верно укрывала
от горестей, от холода и шквала.
Мы, скованы цепями наслажденья,
в нём цепенели, изменив сужденья
о бренности и суетности тела,
оно бессмертной птицею летело
в неведомом доселе поднебесье, мы
в унисон одну стонали песню.
Она была о счастье первозданном,
которое захвачено и скрыто
стыдом, что нами заправляет сыто,
на Бога нападая партизаном.
Портреты плоти – явный натюрморт,
природа мёртвая в спирту холщовой банки,
ты смотришь на обилье плоских морд,
а на углу объемистые панки
картинное пространство создают,
стиляги, но уже восьмидесятых,
как встарь, они насилуют уют,
а тот запоминает их с досады
и выставит портретами, чтоб мы
лет через сто в них время опознали,
и так как с приговором опоздали,
то пир продлится посреди чумы.
Как счастливы должны быть мертвецы,
коль души их следят за жизнью нашей,
особенно такие молодцы,
которых помним мы за подвиги и даже
за преступленья. Как отрадно им
что словом добрым, злым, но вспоминают.
Пред импрессионистами стоим,
что нас за воздаянье принимают.
Прецеденты делают грусть никчёмной —
я оглянусь на былые разлуки,
в них накопил я на день на чёрный
порнографической показухи.
Как я легко выходил из транса
одиночества – лишь приближалась
женщина с телом, пусть залежалым,
пусть без кровати, а лишь с матрацем.
Вот и теперь – неужели стану
страсть предавать – предаваться грусти,
оттого что в объятьях не слышно хруста,
от разряженья твоих касаний?
Женщина женщине грянь на смену!
Ибо тревожна сия задержка,
как твоя, что бросает тебя на стену
от страха, что нет никого, а в поддержку —
похотник одиночества твёрдым орешком.
Раньше я был озабочен смертью,
всё это благодаря усердью
в думах о бренности и суете.
Годы, зачем мне под нос суёте
тщетный поднос, на котором тёти,
на коих я так подзалетел.
Жизнь пока посильнее смерти,
я тружусь, как простые смерды,
но над словами, о коих речь.
Так что, если пизда перед носом,
я не страдаю словесным поносом,
а молчаливо стремлюсь с ней лечь.
Вот она жизнь, что сильнее смерти,
жизнь годами да горем не мерьте
– радостью производите замер.
Пусть необъятно число объятий,
нет, пока они длятся, апатий —
и тому я – живой пример.
Навидавшийся пизд гинеколог
не на баб, а в тарелку смотрел,
столько в женщин всадил он иголок,
что амурных не пользовал стрел.
Он на свадьбах давно завсегдатай,
и не только чтоб потчевать рот —
не манкировать чтобы зарплатой,
новобрачной устроить аборт
или вытащить силой младенца,
раз невеста законно дала.
Утирает он рот полотенцем,
потому что салфетка мала.
В заоргазмье – покой и сон.
Воплощение райских кущ,
отдыхает лобка газон
от сминавших его кликуш.
Как в блаженстве бились они,
заходились в истерике спазм.
Хуем лишь по пизде полосни —
предлагает бесстыдства запас —
неприкосновенным звался он,
а теперь он подносится мне
щедрым взмахом бёдер извне,
в предоргазменный унисон.
Вижу женщины край,
подхожу невпопад,
это может быть рай,
это может быть ад.
Я заглядывал в рот,
я оглядывал зад,
женский значился род
там, где губы висят.
В поисках дозы пизды
вынужден в позу вставать,
будто у жизни – призы,
чтоб по заслугам воздать.
Но омерзительна ложь,
хоть у народа в чести.
Зря представленье из лож,
лапками громко части.
Готовься к пустоте, которую природа,
как говорят, не терпит.
Она не только есть, но не чужда приплода,
на море и на тверди.
Природа для отвода глаз простор навертит
и удивляет вроде.
Но потому она так пустоты не терпит,
что пустота – в природе.
Волна покрывает волну,
и рождается берег.
А тот, кто вкушает
вину, если смотрит на перед,
пусть будет утоплен в воде,
святой или сточной,
что в западной белиберде
и в догме восточной.
На старости лет Казанова
решил написать мемуар, чтоб
каждая в жизни зазноба
запомнилась, словно кошмар.
Их было не пять и не десять,
поэтому сотня томов
поднялись, как сдобное тесто
питательных женских даров.
Он пальцы облизывал долго,
и быстро скользило перо.
Он был в описаниях – дока,
но всё это было – старо.
И старость, увы, неподсудна —
помиловали небеса.
А значит, уже недоступна
была для него новизна.
Страшно оказаться без пизды,
долгое беспиздье же – страшнее.
Так что ни сюрпризы, ни призы
не заменят женских украшений.
Я, их одевая на себя,
сразу становлюсь неотразимым
для людей, для бешеных собак,
для работы дальней утром зимним.
Я надел пизду как амулет,
берегущий от любой напасти.
Нет виденья слаще и милей,
чем пизда, лежащая в запасе.
Нет укромней гнезда,
чем любая пизда.
В ней откладывать яйца,
так, чтоб глаз намозолил,
но не щурил китайцем
птенчик-сперматозоид.
Уж всегда-то на мокром
месте глаз пиздяной,
и мигает мне оком
твой оргазм записной.
Раскрасневшись, пизда
мне давала дрозда.
Мне попадались женщины холодные.
О, нет – они кончали до конца.
Совокупленья данные исходные
наглядно говорят – я не кацап.
И мне хотелось нежности еврейской,
на крайний случай – кротости буддийской,
но шли стада иль с кровушкой арийской,
иль скандинавской. Вымя лишь потискай,
и между их кисельных берегов
молочная река моя заплещет,
а я их всех любил без дураков
и, как дурак, хватал их всех за плечи
и разворачивал к себе лицом,
заплаканным от слов моих горючих,
и прижимал к себе, и утешал – короче,
счастливым всё заканчивал концом.
После оргазма чресла прозрачны,
мы наслаждаемся только душой.
Пусть же пекутся о страсти чужой
заговорённые догмою брачной.
Мы же с тобою разлукой сильны,
похоть вливающей в новые встречи.
Жажда замазывает противоречья,
выведенные на теле стены,
что между нами всегда и везде,
даже в святое мгновенье оргазма,
вместе, но порознь празднуем праздник,
чтобы тереться в любовной вражде.
Как прекрасно вместе спать,
как ужасно вместе жить,
высочайшей страсти спад
голову начнёт кружить.
Что за пропасть бытия,
что так подленько манит?
Что за сердце бунтаря,
что о славе томно мнит?
Что же в жизни ждёт меня,
кроме смерти? – Лишь Земля,
холящая семена,
мною сплюнутые, бля.
И – всё. Ты больше не нужна,
пока не возродится снова
желанье. О, как страсть смешна,
когда бессильны плоть и слово.
И только вера в чудеса
о возрождении из пепла
терпеть позволит телеса,
в которых временно ослепла
столь зримая нагая страсть.
Но возвращается наружный
симптом – едины можем стать.
И – всё, нам только плоть под стать
и больше ничего не нужно.
Меня сегодня Муза посетила,