Борис Корнилов - Стихотворения. Поэмы
1932
Дифирамб
Солнце, желтое словно дыня,
украшением над тобой.
Обуяла тебя гордыня —
это скажет тебе любой.
Нет нигде для тебя святыни —
ты вещаешь, быком трубя,
потому что ты не для дыни —
дыня яркая для тебя.
Это логика, мать честная, —
если дыня погаснет вдруг,
сплюнешь на землю — запасная
вылетает в небесный круг.
Выполненье земного плана
в потемневшее небе дашь, —
ты светило — завод «Светлана»,
миллионный его вольтаж.
Всё и вся называть вещами —
это лозунг. Принятье мер —
то сравнение с овощами
всех вещей из небесных сфер.
Предположим, что есть по смерти
за грехи человека ад, —
там зловонные бродят черти,
печи огненные трещат.
Ты низвергнут в подвалы ада,
в тьму и пакостную мокреть,
и тебе, нечестивцу, надо
в печке долгие дни гореть.
Там кипят смоляные речки,
дым едуч и огонь зловещ, —
ты в восторге от этой печки,
ты обрадован: это вещь!
Понимаю, что ты недаром,
задыхаясь в бреду погонь,
сквозь огонь летел кочегаром
и литейщиком сквозь огонь.
Так бери же врага за горло,
страшный, яростный и прямой,
человек, зазвучавший гордо,
современник огромный мой.
Горло хрустнет, и скажешь: амба —
и воспрянешь, во тьме зловещ…
Слушай гром моего дифирамба,
потому что и это вещь.
1932
«Ты шла ко мне пушистая…»
Ты шла ко мне пушистая,
как вата,
тебя, казалось, тишина вела, —
последствиями малыми чревата
с тобою встреча, Аннушка, была.
Но все-таки
своим считаю долгом
я рассказать,
ни крошки не тая,
о нашем и забавном и недолгом
знакомстве,
Анна Павловна моя.
И ты прочтешь.
Воздашь стихотворенью
ты должное…
Воспоминаний рой…
Ты помнишь?
Мы сидели под сиренью, —
конечно же, вечернею порой.
(Так вспоминать теперь никто не может:
у критики характер очень крут…
— Пошлятина, — мне скажут,
уничтожат
и в порошок немедленно сотрут.)
Но продолжаю.
Это было летом
(прекрасное оно со всех сторон),
я, будучи шпаной и пистолетом,
воображал, что в жизни умудрен.
И модные высвистывал я вальсы
с двенадцати примерно до шести:
«Где вы теперь?
Кто вам целует пальцы?»
И разные:
«Прости меня, прости…»
Действительно — где ты теперь, Анюта,
разгуливаешь, по ночам скорбя?
Вот у меня ни скорби, ни уюта,
я не жалею самого себя.
А может быть, ты выскочила замуж,
спокойствие и счастье обрела,
и девять месяцев прошло,
а там уж
и первенец —
обычные дела.
Я скоро в гости, милая, приеду,
такой, как раньше, —
с гонором, плохой,
ты обязательно зови меня к обеду
и угости ватрушкой и ухой.
Я сына на колене покачаю
(ты только не забудь и позови)…
Потом, вкусив малины,
с медом чаю,
поговорю о «странностях любви».
1932
Осень
Деревья кое-где еще стояли в ризах
и говорили шумом головы,
что осень на деревьях, на карнизах,
что изморозью дует от Невы.
И тосковала о своем любимом
багряных листьев бедная гульба,
и в небеса, пропитанные дымом,
летела их последняя мольба.
И Летний сад… и у Адмиралтейства —
везде перед открытием зимы —
одно и то же разыгралось действо,
которого не замечали мы.
Мы щурили глаза свои косые,
мы исподлобья видели кругом
лицо России, пропитой России,
исколотое пикой и штыком.
Ты велика, Российская держава,
но горя у тебя невпроворот —
ты, милая, не очень уважала
свой черный, верноподданный народ.
И как балда — не соразмеря силы
и не поморщив белого чела —
навозные взяла в ладони вилы
и шапками кидаться начала.
За ночью ночь — огромная и злая,
беда твоя, империя, беда!
И льет тебе за шиворот гнилая,
окопная и трупная вода,
окружена зеленоватой темью,
и над тобою вороны висят —
вонзай штыки в расплавленную землю
и погляди, голубушка, назад…
А осень шла. Ее походка лисья,
прыжки непостоянны и легки,
и осыпались, желтые как листья,
и оголяли фронт фронтовики.
Не дослужив до унтерских нашивок,
шагали бывшие орлы и львы —
их понесло, тифозных и паршивых,
соленым ветром, дунувшим с Невы.
Шагали, песней утешаясь дошлой —
спасением и тела и души,
и только грязь кипела под подошвой,
и только капли капали, как вши.
Пусть выдают на фронте по патрону,
по сухарю, по порции свинца
и горестно скрипят за оборону,
за гибель до победного конца.
И осень каплет над российским Ваней,
трясет дождя холодной бородой,
поганою водой увещеваний,
а также и окопною водой.
Свинцовое, измызганное небо
лежит сплошным предчувствием беды.
Ты мало видела, Россия, хлеба,
но видела достаточно воды.
Твой каждый шаг обдуман и осознан,
и много невеселого вдали:
сегодня — рано, послезавтра — поздно, —
и завтра в наступление пошли.
Навстречу сумрак, тягостный и дымный,
тупое ожидание свинца,
и из тумана возникает Зимний
и баррикады около дворца.
Там высекают языками искры —
светильники победы и добра,
они — прекраснодушные министры —
мечтают подработать под ура.
А мы уже на клумбах, на газонах
штыков приподнимаем острие, —
под юбками веселых амазонок
смешно искать спасение свое.
Слюнявая осенняя погода
глядит — мы подползаем на локтях,
за нами — гром семнадцатого года,
за нами — революция, Октябрь.
Опять красногвардейцы и матросы —
Октябрьской революции вожди, —
легли на ветви голубые росы,
осенние, тяжелые дожди.
И изморозь упала на ресницы
и на волосы старой головы,
и вновь листает славные страницы
туманный ветер, грянувший с Невы.
Она мила — весны и лета просинь,
как отдыха и песен бытие…
Но грязная, но сумрачная осень —
воспоминанье лучшее мое.
1932
Она в Энском уезде
Пышные дни — повиновная в этом,
от Петрограда и от Москвы
била в губернию ты рикошетом,
обороняясь, ломая мосты.
Дрябли губерний ленивые туши,
ныли уездов колокола,
будто бы эхом, ударившим в уши,
ты, запоздавшая на день, была…
В городе Энске — тоска и молчанье,
земские деятели молчат,
ночью — коровье густое мычанье,
утром — колодцы и кухонный чад.
Нудные думы, посылки солдату
и ожидание третьей зимы, —
ветер срывает за датою дату,
только война беспокоит умы.
А на окрайне, за серой казармой,
по четвергам — неурядица, гам;
это на площади — грязной, базарной —
скудное торжище по четвергам.
Это — смешную затеяли свару,
мокрыми клочьями лезет земля,
бедность, качаясь, идет по базару —
и ужасает паденье рубля.
Славно разыграно действо по актам —
занавес дайте, довольно войны!
И революция дует по трактам,
по бездорожью унылой страны —
лезет огнем и смятеньем по серым,
вялым равнинам и тощим полям, —
будет работа болтливым эсерам,
земским воякам с тоской пополам.
Встали они — сюртуки нараспашку,
ветер осенний летит напрямик —
он чесучовую треплет рубашку
и освежает хотя бы на миг.
Этой же осенью, вялой и хмурой,
в черное небо подъемля штыки,
с послетифозною температурой
в город вступают фронтовики —
те, что в окопах, как тучи, синели,
черною кровью ходили в плену,
на заграждениях рвали шинели
и ненавидели эту войну.
Вот и пришли повидаться с родными,
кости да кожа, — покончив с войной,
передохнуть, — но стоят перед ними
земские деятели стеной.
Как монументы. Понятно заранее —
проповедь будет греметь свысока,
и благородное негодование хлынет,
не выдержав, с языка.
Их, расторопных, не ловят на слове,
как на горох боязливых язей, —
так начинается битва сословий
и пораженье народных друзей.
Земец недолго щебечет героем —
звякнули пламенные штыки,
встали напротив сомкнутым строем,
замерли заживо фронтовики.
Песни о родине льются и льются.
Надо ответное слово — и вот
слово встает: «По врагам революции,
взво-од…»
Что же? Последняя песенка спета,
дальше команда: «Отставить!» —
как гром…
Кончилось лето. Кончилось лето —
в городе дует уже Октябрем.
1932