Евгений Евтушенко - Евгений Евтушенко. Все стихи
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Ольховая сережка
Д. Батлер
Уронит ли ветер
в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка
сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.
Себя низвести
до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,
но поддельных величий умней,
и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.
Сережка ольховая,
легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее —
все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
не похоже на просто пустяк.
Сережка ольховая
выше любого пророчества.
Тот станет другим,
кто тихонько ее разломил.
Пусть нам не дано
изменить все немедля, как хочется,—
когда изменяемся мы,
изменяется мир.
И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле,
и не замечаем,
что начали странно покачиваться
на новой воде
и совсем на другом корабле.
Когда возникает
беззвездное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
пугающе черный причал.
Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
и даже предавших,— прости.
Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,
сережкой ольховой
с ладони ее отпусти.
И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твое —
беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
«Все уляжется, все образуется…»
Когда образуется все —
то и незачем жить.
И необъяснимое —
это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
нимало смущать не должны,—
ведь жизни цена
не понизится
и не повысится —
она неизменна тому,
чему нету цены.
С чего это я?
Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что сережка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…
1975
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Памяти Есенина
Поэты русские,
друг друга мы браним —
Парнас российский дрязгами засеян.
но все мы чем-то связаны одним:
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я — Есенин,
но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более суров,
и, как Россия, менее березовый.
Есенин, милый,
изменилась Русь!
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему,—
боюсь,
ну а сказать, что к худшему,—
опасно…
Какие стройки,
спутники в стране!
Но потеряли мы
в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы —
на войне с народом.
Забыть об этом,
память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русскиe,
так не спасал других,
никто, как русскиe,
так сам себя не губит.
Но наш корабль плывет.
Когда мелка вода,
мы посуху вперед Россию тащим.
Что сволочей хватает,
не беда.
Нет гениев —
вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет еще тебя
И твоего соперника — горлана.
Я вам двоим, конечно, не судья,
но все-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
На нас,
поэтов,
кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого веселым,
и мне не хочется,
поверь,
задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это все,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но — надо жить.
Ни водка,
ни петля,
ни женщины —
все это не спасенье.
Спасенье ты,
российская земля,
спасенье —
твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идет
вперед сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладет
Европу,
как Поддубный,
на лопатки.
1965
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Парк
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.
Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.
Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.
Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.
Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.
И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.
Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.
Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.
Другой — что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.
Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет,— в парк я больше ни ногой!
Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно но стене.
На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.
Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.
Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Паровозный гудок…
Паровозный гудок,
журавлиные трубы,
и зубов холодок
сквозь раскрытые губы.
До свиданья, прости,
отпусти, не неволь же!
Разойдутся пути
и не встретятся больше.
По дорогам весны
поезда будут мчаться,
и не руки, а сны
будут ночью встречаться.
Опустевший вокзал
над сумятицей судеб…
Тот, кто горя не знал,
о любви пусть не судит.
1951