Коллектив авторов - Поляна №3 (9), август 2014
– Когда я был молодым и работал в Бухаресте, нас за каждое лишнее слово гоняли. Учись писать коротко.
Я подумал, что к обрезанию моих сатирических трехстиший это никакого отношения не имеет, потому что в молодости редактор в Бухаресте работал в отделе информации. Но промолчал. День был солнечным, настроение – хорошим, как и у шефа. Он начал расспрашивать, нравится ли мне машина, я сказал – да, но не очень в них разбираюсь. «Начнешь, – сказал он, подумав, – начнешь разбираться, когда постарше станешь».
Сатирические трехстишья, стилизованные под японские, я написал перед выборами. Все сплошь – о том, как плох Снегур. Ну, и коммунистам с фронтистами заодно досталось. Все тогда, или почти все, верили в Лучинского, хоть он оказался полным ничем.
Но это выяснилось позже. А тогда мы с энтузиазмом работали на победу Лучинского. Ему это наверняка нравилось, потому что – бесплатно. Говорят, собрал всех после победы и сказал – спасибо за поддержку. У многих лица скривились, как у дизентерийных больных в очереди в сортир. Стихи, кстати, были хорошими. Выходила целая полоса.
На день рождения мы с Чуриковым так и не попали, потому что надо было ехать в Страшенскую типографию за тиражом. На Сережином «Запорожце». Сидение рядом с водительским сняли, и я мог лежать. В типографии не было света, проваландались мы часа три. Привезли часть, выпили минералки – Чуриков за рулем, а я – из солидарности, и поехали обратно. Так – до ночи.
На следующий день был второй этап президентских выборов.
– Ну и дерьмо, дерьмо все, – сказал Раду Браду.
Мы сидели в кабинете, вот-вот должны были подойти остальные. Раду работал на Снегура, а мы – на Лучинского. Сейчас он вроде бы в Алжире. Раду, конечно. Когда стало ясно, что Снегур проигрывает, собрались и пошли, все – и «лучинскинисты» и «снегуристы» в кабинет. Выпивать.
– Вот увидишь, об этом многие еще пожалеют, – сказал Раду.
Он оказался прав. Ноне тогда, нет. Тогда мы победили, и маленький, чуть выше меня, Раду, сидит на стуле с тремя ножками, качается, отталкиваясь лопатками от стены, и постепенно впадает в отчаяние.
Черт. Я был очень молод и решил не отходить от Раду до утра, пока он не напьется и не уснет где-нибудь. Боялся, что он спонтанно покончит с собой. Так оно и вышло, конечно, за исключением самоубийства. Нов кабинете мне казалось, что Раду в отчаянии. Даже глаза полуприкрыл. А ему, наверное, просто хотелось спать.
Стали подходить люди. Гитара нашлась. Все были очень веселы, и даже Раду стал улыбаться.
В шесть утра мы со Старышем шли через парк на Штефана, как навстречу чуть ли не подбежал молодой парень. Я решил – простецкий. А он оказался начальником какого-то там парламентского департамента. Парламент-то возглавлял Лучинский…
В кабинете мы открыли коньяк – много коньяка, колбасы порезали хорошей, которую купили в парламентском же буфете. Мне почему-то показалось, что в помещении туман. На улице уже солнце светило. Коньяк нас догнал. Мы открыли окна – напротив президентский дворец, и выкрикивали что-то обидное. Для проигравшего. Первый раз в жизни показывал «фак» президентуре. Потом втянулся, вошло в привычку. Позвонил редактор.
– Шеф, мы победили! Победили мы, шеф!
Редактор что-то ответил, я не расслышал – у него радиотелефон, плохо работает. Я был уже совсем пьян. Редактор вдруг отчетливо попросил экспромтом сказать какое-нибудь трехстишье. Я придумал, выкрутился.
Потом вдруг мы снова оказались в парке, семь утра, что ли, и я ухожу почему-то наверх, а Старыш стоит и зовет – ты куда? Но останавливать не стал, за что его и люблю.
Приехал в общежитие, и уже когда заходил, подумал – зачем, меня же отсюда уже год как выгнали?
Потом забыл об этом. Очнулся в шестидесятой комнате, минут через пятнадцать. Там когда-то жили одногруппницы, потом их перевели в шестьдесят шестую, но я об этом не знал. Дверь в шестидесятой была открыта, вот и я ввалился. Лежал на кровати. Говорят, разделся. Потом жильцы зашли, одеждой прикрыли. Позор. Но у меня хорошая память – я все быстро забываю.
Зашли девочки из нашей группы. Перешел в их комнату. Проснулся к вечеру. В комнате был только я и еще одна девушка. Я за ней в университете почему-то не ухаживал. И в комнате не приставал – устал, да и пьян еще был. Но хотелось. И я все лежал на матрасе, на полу, глядел в нее влюбленно, и говорил:
– Я выиграл выборы, ты только послушай, я выиграл выборы…
Олимпиада и груди
И вот я влюбился. Звали ее Наташа, она была на год старше, мне тогда – четырнадцать, и я полагал, что она весьма опытная женщина. Она была очень красивая. В белой футболке и джинсах, вареных, кажется. Сидела на подоконнике и умудрялась как-то смотреть на меня, в то же время глядя на стену университета. Это было в Бельцах – мы с ней участвовали в республиканской олимпиаде по английскому языку и знали друг друга один день. Но она очень мне нравилась. Ах да, я же влюбился.
В Бельцы мы приехали с утра – вся унгенская делегация, в составе нашей училки английского (хотя она вообще-то – «немка»), училки из четвертой школы, меня и еще трех девушек. Это радовало. Я вообще часто влюблялся, только никому об этом не говорил. Особенно тем, в кого влюбился.
Перед тем как пересказать текст о Лондоне, я несколько раз оглянулся. Наташа сидела в самом конце кабинета. Я вспомнил, что она приехала из Кишинева, о чем сказала мне в вестибюле Бельцкого университета, у фонтана. Университет мне понравился – кишиневского Госа я тогда еще не видел. Она сама подошла – мне бы духу не хватило.
Обхватив голову руками и шевеля губами над книгой, я еще раз подумал, что влюбился. Это огорчало – мы сегодня же вечером и уезжали. Хорошо влюбился, до слез. Когда думаешь о ком-то и хочется немного плакать, немного умереть или лучше – уснуть на лугу с цветами, увидеть ее во сне, а потом проснуться, раскрыть один цветок – и увидеть там ее, а потом снова уснуть, но уже – рядом. Мне надо было отвечать через одного. Я стал думать, что делать. Классе в пятом у нас один паренек порезал палец лезвием и написал кровью на листе – «Я тебя люблю, Диана». Нет, не подходит. Он был сопляк и дурак. А я был на олимпиаде, взрослый, чертовски обаятельный, циничный и умный. Четырнадцать лет. Куртка «Монтана». Как у американских летчиков. А у нее – белая футболка и джинсы. С ума сводящая большая грудь – хоть я ни о чем таком не думал, но и от груди тоже глаз отвести не мог.
Отвечавший затормозил. Что-то у него не получалось. Комиссия начала его терзать. Еще полчаса. Я достал из кармана ручку и начал писать.
«Любовь моя, глаза твои – цвета надежды, а волосы —…». В общем, там было немного из соломоновых песен, что-то от меня и много-много глупостей. Я бросил ей на стол и отвернулся.
Тетки в комиссии возмущались моим произношением – а что тут такого, чистейший ливерпульский акцент, сказал я им, после чего они вообще говорить от ярости не могли. Место я занял пятнадцатое.
В коридоре я подождал ее, она села на подоконник, и вот мы: смотрим – не смотрим друг на друга, я думаю, что же сказать, а она улыбнулась, и тут я ее поцеловал. По-настоящему, без всяких там. Потом я собрался поцеловать ее снова, она увернулась, улыбнулась, сейчас мне почему-то кажется, что улыбнулась – коварно, хотя почему, объяснить не могу, и сказала – не все сразу. А когда – теперь я уже улыбнулся – мы уезжаем. Запиши телефон.
Я записал, синим фломастером, на руке, и ее уже не видел, все вспоминал, как целовались. На прощание чмокнула в щеку. Несерьезно. Больше я ее не видел.
Следующим утром я приехал в Кишинев – в гости к девочке, в которую тоже был влюблен. Но мы встречались уже два месяца и чувства мои притупились, вот я и флиртанул, можно сказать – отчаянно и смело, да чего уж там, изменил буквально.
– А что это у тебя на руке? – спросила она.
Только сейчас я вспомнил, что решил не смывать цифры, а потом вообще про них забыл, и конечно, соврал – сказал, что нашел друзей на олимпиаде.
Она была умной-глупой маленькой-большой опытной девочкой-женщиной. Она предпочла поверить.
Фантазер
Он сидел там уже четвертый день. Маленький крысенок, совсем не противный – наоборот, очень милый и презабавнейший. У него было грустное выражение лица. Да, лица, а не мордочки. Чем-то он похож на философа, решил я – точно, философа или спаниеля. И потом понял, чем – взглядом, печальным и очень, я бы сказал, мыслящим.
Крысенок с мыслящим взглядом наблюдал за миром из трещины в асфальте. Трещина образовалась оттого, что асфальт у жилого дома укладывали абы как. Конечно, в этом девятиэтажном доме было много крыс. Они совсем обнаглели и рылись в мусоропроводе даже днем. Люди проходили мимо, и говорили – надо бы вызвать санитарно-эпидемиологическую службу, пусть бы они засыпали все трещины в асфальте хлоркой.
Крысенок, слыша это, только презрительно морщился. Я ни разу не видел, чтобы он подбежал к мусорному контейнеру или просто отлучился от своего поста. Я даже решил, что он болен и не может добывать себе пропитание, и оставил у трещины немного хлеба и польскую сосиску, за что на меня накричали старушки на лавочке. Тут и так полно крыс, кричали они, а вы их еще и прикармливаете.