Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Чем больше имя знаменито, тем неразгаданней оно…
Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине
1. Он и она
Каков? – Таков: как в Африке, курчав
и рус, как здесь, где вы и я, где север.
Когда влюблён – опасен, зол в речах.
Когда весна – хмур, нездоров, рассеян.
Ужасен, если оскорблён. Ревнив.
Рождён в Москве. Истоки крови – родом
из чуждых пекл, где закипает Нил.
Пульс – бешеный. Куда там нильским водам!
Гневить не следует: настигнет и убьёт.
Когда разгневан – страшно смугл и бледен.
Когда железом ранен в жизнь, в живот —
не стонет, не страшится, кротко бредит.
В глазах – та странность, что бело́к белей,
чем нужно для зрачка, который светел.
Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,
как вольный франт. Вот так её и встретил
в пустой аллее. Какова она?
Божественна! Он смотрит (злой, опасный).
Собаньская (Ржевуской рождена,
но рано вышла замуж, муж – Собаньский,
бесхитростен, ничем не знаменит,
тих, неказист и надобен для виду.
Его собой затмить и заменить
со временем случится графу Витту.
Об этом после). Двадцать третий год.
Одесса. Разом – ссылка и свобода.
Раб, обезумев, так бывает горд,
как он. Ему – двадцать четыре года.
Звать – Каролиной. О, из чаровниц!
В ней всё темно и сильно, как в природе.
Но вот письма французский черновик
в моём, почти дословном, переводе.
2. Он – ей
(ноябрь 1823 года, Одесса)
Я не хочу Вас оскорбить письмом.
Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
(зачёркнуто)… Я оскудел умом.
Не молод я (зачёркнуто)… Я молод,
но Ваш отъезд к печальному концу
судьбы приравниваю. Сердцу тесно
(зачёркнуто)… Кокетство Вам к лицу
(зачёркнуто)… Вам не к лицу кокетство.
Когда я вижу Вас, я всякий раз
смешон, подавлен, неумён, но верьте
тому, что я (зачёркнуто)… что Вас,
о, как я Вас (зачёркнуто навеки)…
Игры и шалости
Мне кажется, со мной играет кто-то.
Мне кажется, я догадалась – кто,
когда опять усмешливо и тонко
мороз и солнце глянули в окно.
Что мы добавим к солнцу и морозу?
Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним.
Я жду! Отдай обещанную розу!
И роза дня летит к ногам моим.
Во всем ловлю таинственные знаки,
то след примечу, то заслышу речь.
А вот и лошадь запрягают в санки.
Коль Ты велел – как можно не запречь?
Верней – коня. Он масти дня и снега.
Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда:
в чудесный день! – для усиленья бега
ту, что впрягли, Ты обратил в коня.
Влетаем в синеву и полыханье.
Перед лицом – мах мощной седины.
Но где же Ты, что вот – Твоё дыханье?
В какой союз мы тайный сведены?
Как Ты учил – так и темнеет зелень.
Как Ты жалел – так и поют в избе.
Весь этот день, Твоим родным издельем,
хоть отдан мне, – принадлежит Тебе.
А ночью – под угрюмо-голубою,
под собственной Твоей полулуной —
как я глупа, что плачу над Тобою,
настолько сущим, чтоб шалить со мной.
Ночь на 6-е июня
Перечит дрёме въедливая дрель:
то ль блещет шпиль, то ль бредит голос птицы.
Ах, это ты, всенощный белый день,
оспоривший снотворный шприц больницы.
Простёртая для здравой простоты
пологость, упокоенная на ночь,
разорвана, как Невские мосты, —
как я люблю их с фонарями навзничь.
Меж вздыбленных разъятых половин
сознания – что уплывёт в далёкость?
Какой смотритель утром повелит
с виском сложить висок и с локтем локоть?
Вдруг позабудут заново свести
в простую схему рознь примет никчемных,
что под щекой и локоном сестры
уснувшей – знает назубок учебник?
Раздвоен мозг: былой и новый свет,
совпав, его расторгли полушарья.
Чтоб возлежать, у лежебоки нет
ни знания: как спать, ни прилежанья.
И вдруг смеюсь: как повод прост, как мал —
не спать, пенять струне неумолимой:
зачем поёт! А это пел комар
иль незнакомец в маске комариной.
Я вспомню, вспомню… вот сейчас, сейчас…
Как это было? Судно вдаль ведомо
попутным ветром… в точку уменынась,
забившись в щель, достичь родного дома…
Несчастная! Каких лекарств, мещанств
наелась я, чтоб не узнать Гвидона?
Мой князь, то белена и курослеп,
подслеповатость и безумье бденья.
Пожалуй в рознь соседних королевств!
Там – общий пир, там чей-то день рожденья.
Скажи: что конь? что тот, кто на коне?
На месте ли, пока держу их в книге?
Я сплю. Но гений розы на окне
грустит о Том, чей день рожденья ныне.
У всех – июнь. У розы – май и жар.
И посылает мстительность метафор
в окно моё неутолимость жал:
пусть вволю пьют из кровеносных амфор.
«Какому ни предамся краю…»
Какому ни предамся краю
для ловли дум, для траты дней, —
всегда в одну игру играю
и много мне веселья в ней.
Я знаю: скрыта шаловливость
в природе и в уме вещей.
Лишь недогадливый ленивец
не зван соотноситься с ней.
Люблю я всякого предмета
притворно-благонравный вид.
Как он ведёт себя примерно,
как упоительно хитрит!
Так быстрый взор смолянки нежной
из-под опущенных ресниц
сверкнёт – и старец многогрешный
грудь в орденах перекрестит.
Как всё ребячливо на свете!
Все вещества и существа,
как в угол вдвинутые дети,
понуро жаждут озорства.
Заметят, что на них воззрилась
любовь – восторгов и щедрот
не счесть! И бытия взаимность —
сродни щенку иль сам щенок.
Совсем я сбилась с панталыку!
Рука моя иль чья-нибудь
пускай потреплет по затылку
меня, чтоб мысль ему вернуть.
Не образумив мой загривок,
вид из окна – вошёл в окно,
и тварей утвари игривой
его вторженье развлекло.
Того оспорю неужели,
чьё имя губы утаят?
От мысли станет стих тяжеле,
пусть остаётся глуповат.
Пусть будет вовсе глуп и волен.
Ко мне утратив интерес,
рассудок белой ночью болен.
Что делать? Обойдёмся без.
Начнём: мне том в больницу прислан.
Поскольку принято капризам
возлегших на её кровать
подобострастно потакать,
по усмотренью доброты
ему сопутствуют цветы.
Один в палате обыватель:
сам сочинит и сам прочтёт.
От сочинителя читатель
спешит узнать: разгадка в чём?
Скажу ему, во что играю.
Я том заветный открываю,
смеюсь и подношу цветок
стихотворению «Цветок».
О, сколько раз всё это было:
и там, где в милый мне овраг
я за черёмухой ходила
или ходила просто так,
и в робкой роще подмосковной,
и на холмах вблизи Оки —
насильный, мною не искомый,
накрапывал пунктир строки.
То мой, то данный мне читальней,
то снятый с полки у друзей,
брала я том для страсти тайной,
для прочной прихоти моей.
Подснежники и медуницы
и всё, что им вослед растёт,
привыкли съединять страницы
с произрастаньем милых строк.
В материальности материй
не сведущий – один цветок
мертворождённость иммортелей
непринуждённо превозмог.
Мы знаем, что в лесу иль в поле,
когда – не знаем, он возрос.
Но сколько выросших в неволе
ему я посвятила роз.
Я разоряла их багряность,
жалеючи, рукой своей.
Когда мороз – какая радость
сказать: «возьми её скорей».
Так в этом мире беззащитном,
на трагедийных берегах,
моим обмолвкам и ошибкам
я предаюсь с цветком в руках.
И рада я, что в стольких книгах
останутся мои цветы,
что я повинна только в играх,
что не черны мои черты,
что розу не отдавший вазе,
еще не сущий аноним
продлит неутолимость связи
того цветка с цветком иным.
За это – столько упоений,
и две зари в одном окне,
и весел тот, чей бодрый гений
всегда был милостив ко мне.
Шестой день июня
Словно лев, охраняющий важность ворот
от пролаза воров, от досужего сглаза,
стерегу моих белых ночей приворот:
хоть ненадобна лампа, а всё же не гасла.
Глаз недрёмано-львиный и нынче глядел,
как темнеть не умело, зато рассветало.
Вдруг я вспомнила – Чей занимается день,
и не знала: как быть, так мне весело стало.
Растревожила печку для пущей красы,
посылая заре измышление дыма.
Уу, как стал расточитель червонной казны
хохотать, и стращать, и гудеть нелюдимо.
Спал ребёнок, сокрыто и стройно летя.
И опять обожгла безоплошность решенья:
Он сегодня рожден и покуда дитя,
как всё это недавно и как совершенно.
Хватит львом чугунеть! Не пора ль пировать,
кофеином ошпарив зевок недосыпа?
Есть гора у меня, и крыльца перевал
меж теплом и горою, его я достигла.
О, как люто, как северно блещет вода.
Упасенье черёмух и крах комариный.
Мало севера мху – он воззрился туда,
где магнитный кумир обитает незримый.
Есть гора у меня – из гранита и мха,
из лишайных диковин и диких расщелин.
В изначалье её укрывается мгла
и стенает какой-то пернатый отшельник.
Восхожу по крутым и отвесным камням
и стыжусь, что моя простодушна утеха:
всё мемории милые прячу в карман —
то перо, то клочок золотистого меха.
Наверху возлежит триумфальный валун.
Без оглядки взошла, но меня волновало,
что на трудность подъема уходит весь ум,
оглянулась: сиял Белый скит Валаама.
В нижнем мраке ещё не умолк соловей.
На возглыбии выпуклом – пекло и стужа.
Чей прозрачный и полый вон тот силуэт —
неподвижный зигзаг ускользанья отсюда?
Этот контур пустой – облаченье змеи,
«вы́ползина». (О, как Он расспрашивал Даля
о словечке!) Добычливы руки мои,
прытки ноги, с горы напрямик упадая.
Мне казалось, что смотрит нагая змея,
как себе я беру ее кружев обноски,
и смеётся. Ребёнок заждётся меня,
но подарком змеи как упьётся он после!
Но препона была продвижению вниз:
на скале, под которою зелен мой домик, —
дрожь остуды, сверканье хрустальных ресниц,
это – ландыши, мытарство губ и ладоней.
Дале – книгу открыть и отдать ей цветок,
в ней и в небе о том перечитывать повесть,
что румяной зарёю покрылся восток,
и обдумывать эту чудесную новость.
Лермонтов и дитя