Михаил Херасков - Собрание сочинений
Комментарии
"РОССИЯДА". ПОЭМА ЭПИЧЕСКАЯ Г-НА ХЕРАСКОВА
Впервые — "Амфион", 1815, № 1, с. 32–98. Печатается первая часть статьи.
1 Поэма Вольтера.
2 Английский критик Д. Аддисон сыграл большую роль в утверждении национального значения великого поэта Мильтона. Ему посвящены многие статьи, напечатанные Аддисоном в его журнале "Spectator". К одной из этих статей ("Spectator", № 267) предпосланы в качестве эпиграфа строки Проперция (книга II, элегия XXXIV, стих 65). Их и приводит Мерзляков.
3 Имеются в виду английские колонии в Азии и Латинской Америке: Ост-Индия, то есть Индия, и Вест-Индия, архипелаг между Южной и Северной Америкой, где Англии принадлежали Багамские острова, Ямайка, Тринидад и многие другие.
4 Картезий — латинизированная фамилия французского философа Р. Декарта.
5 Имеется в виду поэма Богдановича "Душенька" (1778; поли, изд. 1783).
6 Имеются в виду поэмы Хераскова "Россиада" (1779) и "Чесменский бой" (1771).
7 Изложение мысли, высказанной X. Блером во введении к его трактату "Опыт реторики" (СПб., 179Т).
8 В "Историческом предисловии" к "Россиаде" Херасков писал: "Слабо сие сочинение, но оно есть первое на нашем языке; а сие самое и заслуживает некоторое извинение писателю" (M. M. Херасков. Избр. произ. Л., "Советский писатель", 1961, с. 179).
9 По-видимому, речь идет о поэте З. А. Буринском. См. его стихи, цитируемые Батюшковым (наст. изд., с. 245–246).
10 Далее Мерзляков переходит к подробному изложению содержания "Россиады", стремясь доказать, что "предмет, избранный Херасковым, есть совершенно предмет эпический или достойный бессмертной эпопеи" ("Амфион", 1815, № 1, с. 89).
1815
Мерзляков Алексей Федорович
"Россияда"
Ты требуешь непременно, чтоб я сказал что-нибудь о слоге "Россияды": признаюсь, я не имел намерения писать об этом предмете, потому что он первой бросается всякому в глаза и не требует объяснений дальнейших: в то самое время, когда читаешь, уже его оцениваешь.
Сверх того, я уже предупрежден в этом Господином Издателем "Современного наблюдателя", который весьма тщательно вычислил все погрешности слога г-на Хераскова1. Он доказал (№ 1, стр. 13 и дал.), что взятие Казани не заслуживает эпопеи, что в целой поэме нет ни одного пиитического сравнения (№ 3, стр. 77), и наконец с приятелем своим С. решил (№ 3, стр. 81), что в ней всего только десять стихов сряду хороших. Что мне после этого писать? Строгого и столь проницательного взора его не имею, или лучше, не хочу иметь; но тебе отказать нельзя; и потому, в угодность твою, скажу несколько слов о слоге поэмы сперва вообще, а после приспособлю мои мнения к "Россияде" как умею. Кажется, на Хераскова должно смотреть с двух сторон: 1-е: сей песнопевец (хотя поздний), современник Сумарокова, Княжнина, Ржевского, Богдановича, Петрова и других стихотворцев и некоторым образом ученик их, имеет и неотъемлемые красоты, может быть, очень прочные, и необходимые погрешности своего времени; 2-е: он первый восприял парение величественное, новое на российском Парнасе, в котором ему не было предшественника: ибо начатки "Петриады"2 ни для кого не могли быть образцом, как слишком смелые, не довершенные, из которых, должно признаться, нельзя угадать и чертежа, по коему стихотворец расположил поэму. Так она начата. Из этой и из другой причины проистекают выгоды в похвалу и славу Хераскова. В первом случае справедливый и благоразумный критик судит о слоге Хераскова, сообразно тому времени, в котором он образовался, приобрел привычки и, так сказать, начал свое литературное поприще, а не по-своему; ибо слог беспрестанно совершенствуется. По другой причине самой бессовестный зоил должен говорить об нем с осторожностию и уважением, вспомнив, что он первой и столь счастливо распространил пределы нашей поэзии высочайшим родом стихотворений — поэмою епическою, имеющею содержанием своим отечественную славу. Но так ли поступил г. наблюдатель современной словесности, с такою заботливостию выбиравший из 12 000 стихов одни дурные и набравший их около 50-ти или 60-ти, пусть бы даже до 100, не сказав ничего о слоге его вообще, как будто нет в нем никакого достоинства или качества, ему свойственного!…Не имею ни души, ни сердца смотреть на столь почтенные некоторым образом антики3 так дерзко! а притом, признаюсь тебе, не вижу в этом еще и настоящей пользы, такой, какую приобрели от критики французы, англичане или немцы; они разбирали образцы зрелого своего века, утвержденные, освященные всеобщим мнением современных народов (хотя и это не есть еще слава Гомерова, или Виргилиева, или Тассова): по крайней мере такие образцы, коей возвысили язык свой до возможной степени совершенства, далее коей он не шел или не мог идти. Им хотелось удержать язык свой на сей высокой степени, и потому старались они всеми возможными способами чрез критику сделать его почтенным, неприкосновенным, как наследственное сокровище. Мы еще, если смею сказать, не в зрелом возрасте своей литературы: наши образцы не суть еще последние образцы; следовательно, наши разборы суть только временные и временную приносят пользу, то есть споспешествуют более или менее успехам словесности. Короче сказать: мы, общие наши приятели и я, критикуем по сю пору, как наблюдатели, более для составления истории нашей литературы, нежели для прочной ее основы; ибо это не от нас зависит, а от времени и образованности народной. Если сии мои замечания справедливы, то я спрашиваю тебя еще, друг мой, каким же образом г. издатель "Современного наблюдателя" столь решительно вычисляет погрешности слога — самой зыблемой и изменяющейся по временам вещи — в Хераскове, нимало не говоря о прочих достоинствах его образа изъясняться:…Неблагодарные! — от кого мы научились писать? — от Ломоносова, Хераскова и других: они начинали. Достойные ученики их скромно и благоговейно, так сказать, следующие по стопам их, Дмитриевы, Карамзины и проч., усовершенствовали священное и славное наследие, каждый соответственно своему таланту… Вы, ученики сих новейших, с дерзостию осуждаете своих патриархов, как бы их современники, не имея столько силы, чтобы переселиться в их время, и бороться вместе с теми трудностями, которые они преодолели и приуготовили вам путь краткий и легкий!…Этого мало: вы в ваше собственное, более уже образованное время, терпите в других, и сами себе позволяете те же погрешности в слоге, и строго взыскиваете их на предшественниках! Еще повторю: слог зависит от времени, и судить об нем должно по времени, в которое писано сочинение; и потому-то навсегда остается священною память не только Хераскова, но и Тредьяковского, и других наших учителей. Извини меня, друг мой, в этом отступлении: оно невольное: мне уже наскучило слушать, что все старое совершенно дурно, что одно только новое, и притом новейшее хорошо. Таким образом во времена Ломоносова все и все писало оды, не справясь с своими силами, а ослепясь единственно божественным блеском великого поэта; таким образом при появлении Карамзина, столь удачно и счастливо показавшего нам слог простой, чистой и нежной, все застонало и пролилось в источниках слез, также не постигнув истинного достоинства предводительствующего гения; так Дмитриев и Крылов теперь наполнили весь почти литературный мир Езопами — Лафонтенями; так наконец и ты, почтенный друг мой, Ж…4, прекрасными своими балладами порождаешь многочисленное племя балладников…А все это отчего? — оттого, что у нас юные таланты, в самом деле счастливые и прекрасные, подобно весенним мотылькам, бросаются на первой блеск, не предводимые истинным светом учения и критики, занимаясь единственно настоящими явлениями литературы и пренебрегая или даже презирая прошедшие…Боже меня сохрани, чтобы я говорил здесь против подражания: известно, что во все веки и у всех народов слабейшие увлекались за господствующим гением: так Фонтенель, Дидрот и другие, весь свой век утянули от простоты и натуральности первых образцов в кудреватость и напыщенность слога. В их же время умнейший человек, Ламот, и Гомера сократил5, и множество словесников подняли ужасной бунт против древних своих учителей, которых слушали уроки, двумя тысячами лет оправданные, и которым за честь поставляли подражать. Чему дивиться? это дело уже роскоши и обыкновенной судьбы всех дел человеческих, достигших своей зрелости. Но у нас, то ли еще время!…Одно все на уме у меня, друг мой, как мы, еще младенцы в литературе, мы, современные наблюдатели, столь скоры и решительны в своих приговорах о почтеннейших наших учителях!…Но довольно. По желанию твоему, рассмотрим слог Хераскова как эпической.
Поэма эпическая есть рассказ, или повествование происшествия великого и чудесного, как мы прежде говорили уже об этом. И так он не исторической, где повествуется о всех случившихся происшествиях без разбору, важных и неважных, малых и великих; он не философской и не учебной, которого вся цель научить истине или убедить в ней; он не романической: ибо живописует не частное происшествие, но общее, такое, которое влияние имело на целые народы; наконец, если можно сказать, он необыкновенной человеческой: ибо певец, открывающий тайные связи происшествий, непостижимые обыкновенным смертным, и будущие отдаленные последствия происшествий, слабыми очами их непредвидимые, непременно должен быть исполнен каким-нибудь духом высшим, или божеством, или музою, которая устами его пророчествует. И так сей язык есть и должен быть высокий, божественный, производящий вместе очарование и убедительность беспрекословную, быструю, едва постигаемую теми самими, которые убеждаются. Строгая истина скрывается в облако: вероятность, одеянная в ее ризы, заступает ее место, однако, с тем, чтоб не противоборствовать ни правам своей царицы, ни ее святым целям: это прелестная тень солнца, которая увеличивается и уменьшается, смотря по тому, как оно уклоняется — выше или ниже, далее или ближе, но всегда зависит от движений солнца. Теперь, кажется, определил я, по крайней мере, для тебя, снисходительного моего друга, правила слога поэмы. По вещам, заключающимся в ней, должно судить и об их одежде, или слоге. — Но прежде должен я разделить его главные качества, зависящие от предметов и от цели. В первом случае то же самое убеждение или очарование требует, чтобы он был ни ниже, ни выше своих предметов. — На сем правиле основывается достойная и удивительная похвала Квинтилиана Гомеру, — похвала, которая может привесть в отчаяние всякого стихотворца. Квинтилиан говорит о Гомере, что он умел быть в изображении простейших предметов самым простейшим; в изображении высоких — самым возвышенным, в изображении страстей — самым страстным; разумеется, никогда не выходя из надлежащего тона эпического6. В другом случае цель поэта возбудить удивление, восторг, великолепною обворожительною живописью предметов, встречающихся в поэме. В сем случае также два обстоятельства: иногда довольно представить предмет просто, каков он есть, ибо он сам по себе великолепен, или трогателен; иногда он сам очень мало значит, и от одного искусства стихотворца зависит сделать его или благороднее, или трогательнее; другими словами: заменить недостаток собственного его достоинства обольстительным достоинством наружности: вот дело слога! Отсюда-то проистекают качества его непременные и случайные. Отсюда те особенные средства, которые доставляет песнопевцу его творческое воображение: обыкновенные, естественные причины происшествий закрывать чрезвычайными, сверхъестественными и даже иногда отдалять настоящую историческую связь для того, чтобы читателя оставить в поражающем недоумении, все животворить, все переставлять и смешивать в необычайном порядке, всему придавать прелесть чудесного: везде показать присутствие божества действующего и божества повествующего.