Игорь Чиннов - Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма.
Над тремя-четырьмя книгами из вышедших за последнее время внимательный читатель задержится подольше. Он вступит в очень своеобразный душевный и духовный мир. Он почувствует отразившуюся в этих стихах недюжинную «внутреннюю жизнь», прикоснется к творчеству, свободному от столь распространенной всегда и всюду и столь удручающей элементарности сознания, от банальности душевного опыта. Он заметит «необщее выраженье» этих стихов и поймет, как недешева душевная ткань, из которой эта поэзия возникла. Напомню прописную истину: в том, что высокопарно называют искусством слова, нас обычно «интересуют» два элемента: замысел и выражение, «воплощение» этого замысла. Пусть воплощение важнее (Малларме был прав, говоря, что «стихи пишутся словами, а не идеями»), но и замысел лежит на чаше весов (это видно уже из того, как оскорбляет нас замысел «развязный», неблагородный, вульгарный). Может быть, осуществление замысла в некоторых стихах тех трех-четырех книг, которые я имею в виду, не всегда совершенно, не всегда прекрасно. Но то что «замышлено», то связано с самым высоким. И в этих книгах нет претенциозности нет снобизма. Обвинения в снобизме по адресу некоторых наших поэтов лишь доказывают, по-моему, приблизительность, неотчетливость, суммарность нашей терминологии и нашу склонность принимать высшее (сравнительная степень) за низшее. Между снобизмом и тем труд, но определимым, редкостным и драгоценным качеством о котором порой идет речь, сходства не так уж много. Но как сказать? Утонченность? Изысканность? Для русского человека эти понятия менее убедительны, чем для западного. Как бы то ни было, повторяю, претенциозности в этих трех-четырех книгах нет.
Тут мы подходим к одной больной теме. Конечно, дешевая актуальность противна, но ведь вопрос о современности поэта этим еще не решен. Пусть в «несозвучности эпохе» поэтов упрекают нередко вульгарные люди — все же от таких упреков так легко отмахнуться нельзя. Ссылка на свободу творчества — довод недостаточный. Все-таки надо бы, чтобы поэзия полнее отзывалась на то, что происходит в мире. Конечно, никакое искусство никогда не давало «полного отклика» на «проблемы эпохи»; но ведь наше время, пожалуй, и в самом деле особенное (хотя почти все живут так, как если бы ничего особенного не происходило). Скажем прямо: какую-то (для каждого поэта свою) долю упреков в несовременности почти все эмигрантские поэты, вероятно, принять должны. Но критикам, кричащим о «несозвучности эпохе», следовало бы как-никак знать, что, во-первых, современность многопланна и разнородна, а во-вторых, та или иная степень и оттенок «созвучности» или «несозвучности» поэта вызваны целым рядом причин, в том числе и законами развития соответствующей поэзии — и что вообще все гораздо сложнее в искусстве и мире, чем это кажется многим.
Между прочим, очень острое ощущение современности в ее общедоступном плане нередко мешает, как следует, почувствовать вечное. Мешает и почувствовать историю в ее целостности, ощутить прошлое, а без этого нет понимания «перспективы», нет «погруженности» в культуру, такой нужной теперь.
Еще о «детях эпохи». Те эмигрантские поэты (в их числе большие таланты), те из нас, кто склонен декларировать свою принадлежность эпохе, порой вызывают недоумение иностранцев: «как так они современны, когда у них традиционная метрика и все еще рифмы?». Мы можем ответить, что в пределах русского ритмического и рифмованного стиха у нас еще столько неиспользованных возможностей, что нет смысла отказываться от столь выигрышной фонетической системы. Да, конечно. Но все-таки такой ответ лишь частичное объяснение. Верность русских поэтов стопам и рифмам, хотя бы очень неточным — факт во многом загадочный (только не надо его объяснять якобы неосведомленностью нашей о том, что происходит в западной поэзии).
И еще одно удивляет западных читателей: то, что в наших стихах, в общем, мало игры, и особенно мало «игры ума», в частности, той игры ума, которая выражается в разрыве с общепринятой, «ординарной» логикой. «Все общепринято, все слишком общедоступно».
«Слишком общедоступно»… Едва ли следует «непонятному» поэту гордиться своей герметичностью. Ничего нет хорошего в том, что тот или иной художник мало доступен «толпе». Но ничего нет в этом и порочного, «недопустимого». Что-то самое последнее, самое глубокое в искусстве, к сожалению, всегда было и всегда будет уделом только немногих. Нужно стремиться к ясности, но не нужно «предавать» тему, обедняя ее, снижая, вульгаризируя. Если бы некоторые зарубежные поэты могли полней, адекватней выразить себя и свои темы в «непонятных» стихах, надо было бы пожелать, чтобы они писали «темно». Но, по-видимому, нас не тянет изрекать «пифийские глаголы», не тянет даже к той словесной игре, которая обогатила футуризм. И западный читатель немного разочарован.
А читатели в России? До некоторых из них кое-какие наши стихи уже дошли, со временем дойдет и больше. Многих увлекут, вероятно, словесная яркость, ритмическая выразительность, скажем, Елагина и его сильные строки об одиночестве человека в царстве машинно-городской цивилизации — хотя другие, может быть, предпочтут монолог, тоже словесно яркий, Моршена, с волнением следящего за тем, как наука приподымает занавес над тайнами мира. Но скорее всего, советского читателя потянет просто к задумчивости. В советской поэзии задумчивости все еще мало, там все больше декларации о любви к человеку, о любви к родине, да полная оптимизма маршировка в пионерском лагере (хотя и есть, конечно, настоящие, значительные поэты, которые к простодушному ликованию непричастны). И вот, кажется мне, там в сердцах каких-то русских людей найдет отзвук именно задумчивая грусть многих наших стихов. Грусть, а то и больше — горькая печаль, горечь, как в том стихотворении, которым начинаются эти беглые заметки.
ВСПОМИНАЯ АДАМОВИЧА
По-моему, это был человек большого обаяния, хотя обаяния, которое раскрывалось не сразу и не всем, как и неподдельный адамовичевский аристократизм. Георгий Адамович со всеми без исключения говорил совершенно просто, вежливо и естественно-изящно; может быть, с еле уловимой нотой в голосе, дававшей понять, что он ничего вам не навязывает, даже и своего общества, и тотчас готов прекратить разговор, если вам скучно. Но скучно с ним быть не могло.
Об Адамовиче-собеседнике — ниже, сперва надо сказать про его ораторский дар. Он был одним из четырех-пяти замечательных ораторов, которых мне посчастливилось слышать. Помню, Маковский, разводя руками, удивлялся: «Ни одного ораторского жеста, никаких ораторских интонаций, в сущности монотонно, и голос какой-то тонкий, а все точно замерли, гипноз какой-то».
В последний раз я слышал его весной прошлого года на моем вечере в Париже. Мысленно возвращаюсь, вхожу в зал Русской консерватории. «Иных уж нет», но, слава Богу, здесь еще девяностолетний Борис Зайцев, еще здесь, слава Богу, рядом с ним на эстраде, четыре наших поэта-критика, которых так жадно читал я уже лет тридцать назад; трое из них причастны еще Серебряному веку. И вот «первым докладчиком» встает Адамович, и он почти, почти тот же, как двадцать лет назад, когда в этом же зале обсуждали поэты стихи Анатолия Штейгера и мою первую книжку. Почти тот же.
Правда, лицо желтое, желтизна в белках черных глаз (глядящих как бы внутрь и как бы вдаль). Он по-прежнему без очков, держится прямо, как всегда, корректно одет в темное, с хорошо повязанным темным галстуком, волосы тщательно расчесаны на косой пробор. И тот же голос, как двадцать лет назад, как бы с отзвуком надтреснутого стекла, и по-прежнему умная речь, с тем же ненавязчивым и непоказным изяществом.
Не знаю, изящество ли в костюме и манерах или что-нибудь другое не простила молодому Адамовичу поэтесса Надежда Павлович, эта Магдалина у ног Христа — Блока, не охотница до акмеистов. В своих «Думах и воспоминаниях» (это стихи, и дум там немного), вышедших в 1962 году (М.: Сов. писатель), она, между характеристиками Кузмина и Гумилева (стихотворение «Клуб поэтов»), дает такой образ:
И, отутюжен, вымыт, брит,
Слонялся Адамович:
Изящный стих, как смокинг, сшит,
Остроты наготове.
Плохо верится, что Адамовичу когда-нибудь приходилось остроты заготовлять впрок. Вероятно, поэтесса, простившая, к счастью, Блоку и красивую его одежду, и педантическую аккуратность на его письменном столе, за что-то сердится на Адамовича. «Снобизм…» Упреки в снобизме к Адамовичу обращали не раз. В частности, делает это известный Вл. Орлов в предисловии к стихам Бальмонта (Большая библиотека поэта. М.: Сов. писатель, 1969). «Чистым снобизмом» кажется Орлову невысокое мнение Адамовича о поэзии Бальмонта… Итак, Адамович был сноб? Но едва ли можно сводить к «снобу» человека, написавшего такие, например, строки: