Сергей Бобров - Сборник: стихи и письма
И если бы Вы только знали, Борис Николаевич, как хочется — прямо болезненно — приобщиться к этому «Я»! Мне будет очень тяжело, если «Весы» не возьмут моих стихов. Я все лето жил надеждой на это. Для меня будет огромным счастьем — сделать что-нибудь для символизма, для Искусства. До чего я был рад, когда Вы мне сказали прошлый раз у Эллиса, что я скоро понадоблюсь Вам в качестве сотрудника! Борис Николаевич! Ведь это счастье — самое настоящее — быть хотя бы привратником в Доме Искусства! Для меня больше ничего не существует в жизни, кроме Него. Оно — лучезарное, оно — божественное, оно — прекрасное! Оно — убивает, оно — воскрешает! Это Оно есть Жизнь Вечная. С 1904 года я кроплю над моими стихами и вместе с этим над моей душой, и вот наконец-то она понадобилась! Я, кажется, до сих пор еще никому не был надобен. Я Вам прошлый раз очень глупо ответил на Ваш милый призыв, — сказав, что у меня денег нет. Не думайте, Борис Николаевич, умоляю Вас про меня, что я хочу работать для денег — нет! Но у меня ужасные экономические условия! — я служу у отца в редакции и получаю за это — 15 рублей и стол. А ведь у меня широкие потребности — я не могу жить без книг — без поэтов! Покупать их не имею возможности, а не покупать не могу. И получается черт знает что: ведь в нынешнем месяце купил себе Бодлэра и Корбьэра, а теперь не хватает заплатить за комнату, и взять негде. Ведь это ужасно, Борис Николаевич! Идешь домой и думаешь: ведь я сейчас попробую «Le crépuscule» Роденбаха{88} перевести, и вдруг останавливаешься и даже на лице холодный пот выступает — вспомнишь: дома нет керосина. Ведь Вы только подумайте! — сочетание: Роденбах — и керосин! «Вывозит» меня только то, что я еще молод — что есть у меня в кармане двугривенный, так я богач и ни о чем не думаю. А как все же тяжело. Я поэзию люблю страстно — больше, по-моему, и любить нечего, а истратить на нее больше 2 рублей в месяц не могу, а не выдержишь — купишь рубля на 4 и прощай — весь месяц вертишься, как карась на сковородке — берешь вперед жалованье, а на следующий месяц все туже и туже. Поэтому-то я и прошу Вас — со страшной болью в сердце — дать мне кроме работы в «Весах» плату за эту работу. Ведь как бы хотелось мне уехать куда-нибудь на север или на юг — подальше — в глушь — читать поэтов и работать. Я бы не соскучился. Позапрошлое Рождество я жил так: ложился в 8-9 часов утра и вставал в 7-8 вечера. Я почти не видел людей. И это нисколько мне не мешало жить. И массу стихов написал я за это время. А на самом деле приходится сидеть в редакции и думать о том, хватит ли мне завтра денег на папиросы. Все это глупо, пошло, мелко, но я вынужден с этим считаться. И я надеюсь, что Вы простите меня за то, что я заставил Вас всю эту гадость читать. Мне все равно рано или поздно пришлось бы Вам это объяснить, а в письме все же как-то легче. Эллис мне сказал, чтобы я попробовал написать заметку о последних альманах<ах> «Шиповника», что ее, вероятно, можно будет поместить в «Весы». Но «Шиповников» у меня нет и достать негде, нельзя ли достать в «Весах» — там, вероятно, есть — «для отзыва»? Я надеюсь, что для «Шиповников» у меня хватит силы и образованности. Потом еще вот вышли недавно два сборника стихов молодых петербуржцев — Дикса и Пяста{89}. Я думаю, что я мог бы об них написать. Ведь моя заметка об «Урне» все же более-менее прилична?
Теперь я кончаю. Простите за уж очень длинное послание — напишу Вам напоследок недавние мои стихи. Они еще совсем не отделаны:
Сумерки
...Comme un homme mort sourit le crépuscule...
(G.Rodenbach){90}<I>
Пахнет кладбищем ветер осенний,
Умирает безропотно мир —
И в кольце золотом, без движений —
Уясняется неба потир.
Ах, душа — позолотой измучена! —
Голубая — безмолвная — смерть!
Протянулась ты — облак излучина
Чрез смиренную, тихую твердь.
О, печаль — невозвратная — белая — !
Грустным лебедем движешься ты —
Опустись, моя Смерть онемелая,
Погаси, исчезая, мечты.
О, мой ветер! Тоскою заливистой
Над очами моими кружи!
Голос резкий — и тихий — отрывистый
Пролетает средь длинной межи.
... Слезы душат и взор заволакивают,
И в душе — отцветают мечты, —
Жизнь печальную тени оплакивают,
Тени — бедной, земной красоты.
<II>
Тишина. Издалека встаешь,
Угрожающе — Смерть!
Попирая — неистово — ложь,
Рассекают твердь.
Ты приди! Я приму тебя, друг!
Нам с тобой будет сладко во мгле!
А потом — мановением рук —
Ты потушишь мой свет на земле.
Ты приди, чтобы я не узнал,
Чтобы ветер тебя не слыхал,
Чтобы тайно погаснул мой свет,
Чтоб Любовь не сказала мне «нет...»
Чтобы слез я сдержать не успел,
Но увидел себя, —
Чтобы только мне воздух запел —
Про тебя.
Тут много, очень много дефектов, но все-таки мне они нравятся. Хотя лучше всего написать их сначала, снова.
Ну пока до свидания. Я надеюсь, что мы с Вами скоро увидимся.
Ваш С.Бобров.
P.S. Борис Николаевич! Что, согласился Ликиардопуло меняться с «Шахматным обозрением»? Мне ужасно хочется иметь «Весы». Ведь я ни Вашего «Серебряного голубя» не читал, ни «Подвигов Александра» — ничего{91}.
Получили ли Вы № «Шахматного обозрения» с некрологом Вашего отца? Я вам его послал{92}.
С.Бобров.
7
2.1Х.<1>909 Москва
Дорогой Борис Николаевич!
Сегодня утром я был у Эллиса — всего две-три минуты, так как он очень поздно лег и страшно хотел спать, и он мне сказал, что наверно устроит, чтобы мои стихи были напечатаны в сентябрьском N? «Весов». Сначала он меня очень испугал, сказав, что сентябрьский № уже занят, но потом вспомнил, что занят августовский, который еще не выходил, а не сентябрьский. Так что я теперь немного успокоился — хотя все же не совсем. Право — Борис Николаевич — у меня есть основания трепетать и ужасаться — я Вам про них говорил в прошлом письме и вчера (т.е. собственно третьего дня — сегодня 3-е — я начал письмо к Вам вчера, но не мог кончить, т.к. очень устал), когда был у Вас.
Я очень прошу Вас извинить меня за мое прошлое посещение! Я хорошо понимаю Ваше негодование — я очень остро его понимаю, но и Вы (я очень прошу Вас об этом) должны чуть-чуть понять меня. Когда я пришел к Вам узнать, приняты ли мои стихи в «Весы» — уверяю Вас — это не так уж было похоже на тетюшинского обывателя, который идет купить ситцу на кофточку свояченице — в аптеку... Во-первых, я думал, что в «Весах» уже было заседание комитета — на котором должны были присутствовать и вы, а во-вторых — самое главное то, что стихи, строго говоря, были для меня лишь предлогом, чтобы увидеть Вас. Вы мне сказали тогда у Эллиса, что я могу прийти к Вам — именно на этой неделе — но явиться к Вам просто «в гости» мне казалось уж очень неловким. Вы не знаете, Борис Николаевич, как я ценю минуты, проведенные в Вашем обществе! Для меня — каждое Ваше мнение — слово — это драгоценность. Я надеюсь — Вы поверите мне! — когда Вы мне третьего дня сказали:
— ...Но во всяком случае — раз навсегда я Вам скажу — у Вас есть талант, — Вы не можете себе представить, как я был Вам признателен и как горд! Ведь все, что есть у меня — душу, мои крошечные знания, время и жалкие гроши, что я зарабатываю — я отдаю, я несу, весь трепеща от радости — этому странному богу «с узкими глазами» — Поэзии! Для меня это единственная цель — и единственное средство жить, — я не знаю, чем жил бы я, если бы не было этого бога. И в глубине души чувствуешь, что не может быть ничем — слишком много энергии вложено сюда. А энергия ведь не может пропасть. И тем ужаснее для меня, что мне некому отдать то, что я делаю! Ведь это не пустячки, Борис Николаевич, это истинная трагедия. Вы мне говорили:
— Все мы никому не нужны и все нужны...
Может быть. Да ведь пока-то, сейчас — что же делать? Вот слушайте: я ходил к Брюсову, к Вам, посылал стихи в «Остров», в «Золотое Руно», в «Весы», в «Северное сияние», в «Образование», в «Современный мир», в «Журнал для всех»... еще десяток изданий можно насчитать — и что же — только Вы откликнулись! Брюсов говорит: мне некогда, Гумилев говорит, что ему «кажется, что мое творчество не имеет внутренних мотивов для своего существования», «Золотое Руно», что у моей поэзии «своего лика нет», остальные просто бросают в корзину, «без объявления причин» и восклицают, по Чехову:
«— Опять этот сукин сын чепуху написал!»{93}
Что же делать? Брать веревку и вешаться? Ведь и глас народа — глас Божий! ясно, что я никуда не гожусь. И кричишь, как Лесковский поп: