Михаил Лермонтов - Том 4. Проза. Письма.
– Полезай сюда, барин, – сказала солдатка, указывая на второй, – да заройся хорошенько с головой в солому, и кто бы ни приходил, что бы тут ни делали… не вылезай без меня; а я, коли жива буду, тебя не выдам; что б ни было, а этого греха не возьму на свою душу!..
Когда Борис Петрович влез, то Юрий, вместо того, чтобы следовать его примеру, взглянул на небо и сказал твердым голосом: «прощайте, батюшка, будьте живы… ваше благословение! Может быть, мы больше не увидимся». Он повернулся и быстро пустился назад по той же дороге; взойдя на двор, он, не будучи никем замечен, отвязал лучшую лошадь, вскочил на нее и пустился снова через огород, проскакал гумно, махнул рукою удивленной хозяйке, которая еще стояла у дверей овина, и, перескочив через ветхий, обвалившийся забор, скрылся в поле как молния; несколько минут можно было различить мерный топот скачущего коня… он постепенно становился тише и тише, и наконец совершенно слился с шепотом листьев дубравы.
«Куда этот верченый пустился! – подумала удивленная хозяйка, – видно голова крепка на плечах, а то кто бы ему велел таскаться – ну, не дай бог, наткнется на казаков и поминай как звали буйнова мо́лодца – ох! Ох! Ох! Больно меня раздумье берет!.. Спрятала-то я старого, спрятала, а как станут меня бить да мучить… ну, уж коли на то пошла, так берегись, баба!.. Не давши слова держись, а давши крепись… только бы он сам не оплошал!»
Глава XVIIВ эту же ночь, богатую событиями, Вадим, выехав из монастыря, пустился блуждать по лесу, но конь, устав продираться сквозь колючий кустарник, сам вывез его на дорогу в село Палицына.
Задумавшись ехал мрачный горбач, сложа руки на груди и повеся голову; его охотничья плеть моталась на передней луке казацкого седла, и добрый степной конь его, горячий, щекотливый от природы, понемногу стал прибавлять ходу, сбился на рысь, потом, чувствуя, что повода висят покойно на его мохнатой шее, зафыркал, прыгнул и ударился скакать… Вадим опомнился, схватил поводья и так сильно осадил коня, что тот сразу присел на хвост, замотал головою, сделал еще два скачка вбок и остановился: теплый пар поднялся от хребта его, и пена, стекая по стальным удилам, клоками падала на землю.
«Куда торопишься? Чему обрадовался, лихой товарищ? – сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! – и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; – но нет! – продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе… Вадим привязывает коня к забору и неприметно вмешивается в толпу… Эти огни, эти песни – всё дышало тогда какой-то насильственной веселостью, принимало вид языческого празднества, и даже в песнях часто повторяемые имена дидо и ладо могли бы ввести в это заблуждение неопытного чужестранца.
– Ну! Вадимка! – сказал один толстый мужик с редкой бородою и огромной лысиной… – как слышно! Скоро ли наш батюшка-то пожалует.
– Завтра – в обед, – отвечал Вадим, стараясь отделаться.
– Ой ли? – подхватил другой, – так стало быть не нонче, а завтра… – так… так!.. А что, как слышно?.. Чай много с ним рати военной… чай, казаков-то видимо-невидимо… а что, у него серебряный кафтан-то?
– Ах ты дурак, дурак, забубенная башка… – сказал третий, покачивая головой, – эко диво серебряный… чай не только кафтан, да и сапоги-то золотые…
– Да кто ему подносить станет хлеб с солью? – чай всё старики…
– Вестимо… Послушай, брат Вадим, – продолжал четвертый, огромный детина, черномазый, с налитыми кровью глазами – где наш барин-то!.. Не удрал бы он… а жаль бы было упустить… уж я бы его попотчевал… он и в могилу бы у меня с оскоминою лег…
«Нет, нет! – подумал Вадим, удаляясь от них, – это моя жертва… никто не наложит руки на него, кроме меня. Никто не услышит последнего его вопля, никто не напечатлеет в своей памяти последнего его взгляда, последнего судорожного движения, – кроме меня… Он мой – я купил его у небес и ада: я заплатил за него кровавыми слезами; ужасными днями, в течение коих мысленно я пожирал все возможные чувства, чтоб под конец у меня в груди не осталось ни одного, кроме злобы и мщения… О! Я не таков, чтобы равнодушно выпустить из рук свою добычу и уступить ее вам… подлые рабы!..»
Он быстрыми шагами спустился в овраг, где протекал небольшой гремучий ручей, который, прыгая через камни и пробираясь между сухими вербами, с журчанием терялся в густых камышах и безмолвно сливался с <Сурою>. Тут всё было тихо и пусто; на противной стороне возвышался позади небольшого сада господский дом с многочисленными службами… он был темен… ни в одном окне не мелькала свечка, как будто все его жители отправились в дальную дорогу… Вадим перебрался по доскам через ручей и подошел к ветхой бане, находящейся на полугоре и окруженной густыми рябиновыми кустами… ему показалось, что он заметил слабый свет сквозь замок двери; он остановился и на цыпочках подкрался к окну, плотно закрытому ставнем…
В бане слышались невнятные голоса, и Вадим, припав под окном в густую траву, начал прилежно вслушиваться: его сердце, закаленное противу всех земных несчастий, в эту минуту сильно забилось, как орел в железной клетке при виде кровавой пищи… Вадим удивился, как удивился бы другой, если б среди зимней ночи ударил гром… он крепко прижал руку к груди своей и прошептал: «спи, безумное! Спи… твоя пора прошла или еще не настала! – но к чему теперь! – разве есть близко тебя существо, которое ты ненавидишь?… говори?..» – и он, задержав дыхание, снова приложил ухо к окну – и услышал:
1 голос. Прощай, мой друг… навсегда…
2 голос. Мне тебя покинуть? Нет, если б на этом пороге было написано судьбою: смерть, – то я перескочил бы… обнял тебя… и умер…
1 голос. Но я в безопасности!.. Я существо ничтожное; я останусь незамечена среди общего волнения…
2 голос. Нет, невозможно… долг зовет меня к отцу… я спасу его и вернусь… мир без тебя? Что такое!.. Храм без божества… Зачем мне бежать от опасности… разве провидение не настигнет меня везде, если я должен погибнуть!
1 голос. Жестокий! Так ты не хочешь… послушай! Ради бога… беги…
2 голос. Нет!.. Прощай… через несколько часов я снова буду с тобою.
Голоса замолкли, и слышно было, как дверь бани скрыпнула отворяясь и как опять захлопнулась, и Вадим видел, как кто-то, подобно призраку, мелькнул в овраге, потом на горе, перескочил через плетень, перерезывающий овраг, и скрылся в ночном тумане…
Вадим встал, подошел к двери и твердою рукою толкнул ее; защелка внутри сорвалась, и роковая дверь со скрыпом распахнулась… кто-то вскрикнул… и всё замолкло снова… Вадим взошел, торжественно запер за собою дверь и остановился… на полу стоял фонарь… и возле него сидела, приклонив бледную голову к дубовой скамье… Ольга!..
Убийственная мысль как молния озарила ум бедного горбача; он отгадал в одно мгновение, кто был этот второй голос, о ком так нежно заботилась сестра его, как будто в нем одном были все надежды, вся любовь ее сердца…
Неподвижно сидела Ольга, на лице ее была печать безмолвного отчаяния, и глаза изливали какой-то однообразный, холодный луч, и сжатые губки казались растянуты постоянной улыбкой, но в этой улыбке дышал упрек провидению… Фонарь стоял у ног ее, и догорающий пламень огарка сквозь зеленые стеклы слабо озарял нижние части лица бедной девушки; ее грудь была прикрыта черной душегрейкой, которая по временам приподымалась, и длинная полуразвитая коса упадала на правое плечо ее.
Вадим стоял перед ней, как Мефистофель перед погибшею Маргаритой, с язвительным выражением очей, как раскаяние перед душою грешника; сложа руки, он ожидал, чтоб она к нему обернулась, но она осталась в прежнем положении, хотя молвила прерывающимся голосом:
– Чего ты от меня еще хочешь…
– Еще? – а что же я прежде от тебя требовал? Каких жертв?.. Говори, Ольга? – разве я силою заставил тебя произнести клятву… ты помнишь!.. Разве я виноват, что роковая минута настала прежде, чем находишь это удобным?..
– О… ты хищный зверь, а не человек!..
– Ольга… твой отец был мой отец!