Елена Крюкова - Сотворение мира
«Целую тебя, девочка моя!
Я уж тут всю бурятскую почту проклял — от тебя нет и нет ничего. Поздравляю тебя с праздником! Будь всегда самою собой! И просто — будь!
Говорю это еще и потому, что и я устал от потерь.
Я не вылезаю из своего медвежьего угла. Машина иногда уходит в Бараты, за тем или этим, шофера-салаги про почту забывают.
Завтра от нас уезжает машина в Иркутск, и уж с ней я отправлю это письмо — оно дойдет. Горы здесь — в сравнении с Саянами — легкие. Я бы очень хотел показать тебе Забайкалье и обнять тебя под его жестковатым Солнцем.
Милая моя, уже, наверное, два часа ночи. Завтра много работы. Еду на буровую. Я сижу, как Пушкин, со свечой… Вокруг вагончика. Ветер, дикий холод, зеленый снег, наверху — колючие звезды… Как мало в жизни тепла. Как мало в жизни счастья. И жизнь сама маленькая. Если бы у меня был дух, исполняющий желания. Целую и обнимаю. Моя.
Твой.
Я тут стих тебе написал.
СТИХПоложи меня, как печать,
На свое золотое сердце.
Мне любить тебя и звучать
Под рукою — до самой смерти.
А на смуглой твоей руке,
На узлах ее сухожилий
Я останусь и вдалеке —
Как кольцо твое:…жили-были…»
Ты не бойся, мой желанный… Я про все тебе скажу.
Молоком топленым, теплым напою. И уложу
На скрипучую, большую, на широкую кровать.
Сама лягу рядом. Буду говорить — и целовать.
Расскажу я все, мой сладкий, ничего не утаю:
Как упрятывала наспех в чемоданы — жизнь мою,
Как стояла у Байкала на сквозном тугом ветру,
Как укрыться не желала ни в заимку, ни в нору.
Как почтамты дико пахнут шоколадным сургучом…
Как кричащий рот мой — потным закрывал мужик плечом…
Как на Пасху, чрез милицию, мы в Церковь прорвались —
Хохоча, близ аналоя — Адам с Евой! — обнялись…
Как о брошенном ребенке слезы точатся ручьем…
Как в толпе бензинной, вьюжной серафимами — вдвоем
Мы парили… Как считала я монеты: позвонить
За пять тысяч километров — чтобы не порвалась нить!..
Как однажды — в тридцати-скольки-там-градусный?.. — мороз
Он, с автобуса, румяный, глухарей едва донес —
Ох, тяжелые!.. А перья!.. А разделывать-щипать!..
А — над всей стряпнею — голос: «Ну, так ты хозяйка, мать…»
Что же, Время, ты содвинуло синеющие льды?!
Слушай, суженый-сужденный! Далеко ли до беды:
Ну как завтра мы простимся — не успею досказать,
Не успею жар кольчуги поцелуйной — довязать!..
О, я так его любила!..
…А тебя — люблю сильней…
О, я так его забыла!
…А тебя забыть — страшней
Пытки нету: лучше сразу
Головою — да в Байкал,
В синий зрак земного глаза,
Чтоб не помнил. Не искал.
…Сине-черная тьма.
Ангара подо льдом изумрудным.
Заполошный мороз — режет воздух острее ножа.
Бельма окон горят.
Чрез буран пробираюсь я трудно.
Это город сибирский,
где трудно живу я, дрожа.
Закупила на рынке я мед
у коричневой старой бурятки.
Он — на дне моей сумки.
То — к чаю восточному снедь.
Отработала нынче в оркестре…
Пецы мои — в полном порядке…
Дай им Бог на премьере,
Как Карузам каким-нибудь, спеть!..
Я спешу на свиданье.
Такова наша девья планида:
обрядиться в белье кружевное, краснея: обновка никак!.. —
и, купив черемши и батон,
позабыв слезы все и обиды,
поскорее — к нему!
И — автобусный жжется пятак…
Вот и дом этот… Дом!
Как же дивно тебя я весь помню —
эта ченткость страшна,
эта резкость — виденью сродни:
срубовой, чернобревенный,
как кабан иль медведь, преогромный,
дом, где тихо уснули — навек —
мои благословенные дни…
Дверь отъехала. Лестница
хрипло поет под мужскими шагами.
«Ах, девчонка-чалдонка!..
Весь рынок сюда ты зачем воловла?..»
Обжигает меня, раздевая, рабочими,
в шрамах драк стародавних, руками.
Черемша, и лимоны, и хлебы, и мед —
на неубранном поле стола.
Разрезаю лимон.
«Погляди, погляди!.. А лимон-то заплакал!..»
Вот берем черемшу прямо пальцами —
а ее только вместе и есть!.. —
дух чесночный силен…
Воск подсвечник — подарок мой — напрочь закапал.
И култук — мощный ветер с Байкала —
рвет на крыше звенящую жесть.
И разобрано жесткой рукой
полупоходное, полубольничное ложе.
«Скоро друг с буровой возвратится —
и райскому саду конец!»
А напротив — озеро зеркала стынет.
«Глянь, как мы с тобою похожи».
Да, похожи, похожи!
Как брат и сестра,
о, как дочь и отец…
Умолчу… Прокричу:
так — любовники целого мира похожи!
Не чертами — огнем.
Что черты эти ест изнутри!
Жизнь потом покалечит нас,
всяко помнет, покорежит,
но теперь в это зеркало жадно, роскошно смотри!
Сжал мужик — как в маршруте отлом лазурита —
худое девичье запястье,
Приподнял рубашонку, в подвздошье целуя меня…
А буран волком выл за окном,
предвещая борьбу и несчастье,
и тонул черный дом
во серебряном лоне огня.
…Не трактат я любовный пишу — ну, а может, его лишь!
Вся-то лирика — это любовь, как ни гни, ни крути…
А в любви — только смелость. Там нет: «приневолишь»,
«позволишь»…
Там я сплю у возлюбленного головой на груди.
Мы голодные…
Мед — это пища старинных влюбленных.
Я сижу на железной кровати,
по-восточному ноги скрестив.
Ты целуешь мне грудь.
Ты рукою пронзаешь мне лоно.
Ты как будто с гравюры Дорэ — архангел могучий! — красив.
О, метель!.. — а ладонь раскаленная по животу мне — ожогом…
О, буран!.. — а язык твой — вдоль шеи, вдоль щек полетел —
на ветру лепесток…
Вот мы голые, вечные. Смерть — это просто немного
Отдохнуть, — ведь наш сдвоенный путь так безмерно далек!..
Что для радости нужно двоим?.. Рассказать эту сказку
мне — под силу теперь…
Тихо, тихо, не надо пока
целовать… Забываем мы, бабы, земную древнейшую ласку,
когда тлеем лампадой
под куполом рук мужика!
Эта ласка — потайная.
Ноги обнимут, как руки,
напряженное тело,
все выгнуто, раскалено.
И — губами коснуться
святилища мужеской муки.
Чтоб земля поплыла,
стало перед глазами — темно…
Целовать без конца
первобытную, Божию силу,
отпускать на секунду и — снова, и — снова, опять,
пока баба Безносая, та, что с косой,
вразмах нас с тобой не скосила,
золотую стрелу — заревыми губами вбирать!
Все сияет: горит перламутрово-знобкая кожа,
грудь мужская вздувается парусом, искрится пот!
Что ж такого испили мы,
что стал ты мне жизни дороже,
что за люй-ча бурятский, китайский, —
да он нам уснуть не дает!..
«Дай мне руку». — «Держись». — «О, какой же ты жадный,
однако». —
«Да и ты». — «Я люблю тебя». —
«О как тебя я люблю».
…Далеко — за железной дорогою —
лает, как плачет, собака.
На груди у любимого
сладко, бессмертная, сплю.
«Ты не спишь?..» — «Задремала…» — «Пусти: одеяло накину —
попрохладнело в доме…
Пойду чай с „верблюжьим хвостом“ заварю…»
И, пока громыхаешь на кухне,
молитву я за Отца и за Сына,
задыхаясь, неграмотно, по-прабабкиному, сотворю.
Ух, веселый вошел!
«Вот и чай!.. Ты понюхай — вот запах!..»
Чую, пахнет не только,
не только «верблюжьим хвостом» —
этой травкой дикарской, что сходна с пушистою лапой
белки, соболя…
Еще чем-то пахнет — стою я на том!
Что ж, секрет ты раскрыла, охотница!
Слушай же байку —
да не байку, а быль!
Мы, геологи, сроду не врем…
Был маршрут у меня.
Приоделся, напялил фуфайку —
и вперед, прямо в горы,
под мелким противным дождем.
Шел да шел.
И зашел я в бурятское, значит, селенье.
Место знатное — рядом там Иволгинский буддийский дацан…
У бурята в дому поселился. Из облепихи варенье
он накладывал к чаю, старик, мне!..
А я был двадцатилетний пацан.
У него на комоде стояла
статуэточка медная Будды —
вся от старости позеленела,
что там твоя Ангара…
А старик Будде что-то шептал, весь горел от осенней простуды,
И какой-то светильник все жег перед ним до утра.
«Чем живешь ты, старик? — так спросил я его. — Чем промышляешь?
Где же внуки твои?.. Ведь потребна деньга на еду…»
Улыбнулся, ужасно раскосый.
«Ты, мальсика, не помысляешь,
Я колдун. Я любая беда отведу».
«Что за чудо!» Прошиб меня пот. Но, смеясь молодецки,
крикнул в ухо ему: «Колдунов-то теперь уже нет!..»
Обернул он планету лица.
И во щелках-глазах вспыхнул детский,
очарованный, древний и бешеный свет.
«Смейся, мальсика, смейся!.. Я палки волсебные делай…
Зажигаешь — и запаха нюхаешь та,
Сьто душа усьпокоя и радось дай телу,
и — болезня долой, и гори красота!
Есь такая дусистая дерева — слюшай…
На Китая растет… На Бурятия тож…
Палка сделашь — и запаха лечисся души,
если каждый день нюхаешь — дольга живешь!..
Есь для каждая слючай особая палка…
Для рожденья младенца — вот эта зажги…
Вот — когда хоронить… Сьтоба не было жалко…
Сьтоб спокойная стала друзья и враги…
Есь на сватьба — когда многа огонь и веселья!..
Вон они, блисько печка, — все палка мои!..»
Я сглотнул: «Эй, старик, ну, а нет… для постели,
для любви, понимаешь ли ты?.. — для любви?..»
Все лицо расплылось лучезарной лягушкой.
«Все есь, мальсика! Только та палка сильна:
перенюхаешь — еле, как нерпа, ползешь до подушка,
посмеесся, обидисся молодая жена!..»
«Нет жены у меня. Но, старик, тебя сильно прошу я,
я тебе отплачу,
я тебе хорошо заплачу:
для любви, для любви дай лучину твою,
дай — такую большую,
чтобы жег я всю жизнь ее… — эх!.. — да когда захочу…»
Усмехнулся печально бурят.
Захромал к белой печке.
Дернул ящик комода.
Раздался сандаловый дух.
И вложил он мне в руки
волшебную тонкую свечку,
чтоб горел мой огонь,
чтобы он никогда не потух.
Никогда?!
Боже мой!
Во весь рост поднимаюсь с постели.
«Сколько раз зажигал ты?..»
«Один. Лишь с тобою.»
«Со мной?..»
И, обнявшись, как звери, сцепившись, мы вновь полетели —
две метели — два флага — под синей бурятской Луной!
Под раскосой Луной,
что по мазутному небу катилась,
что смеялась над нами, над смертными —
все мы умрем! —
надо мною, что в доме холодном над спящим любимым
крестилась,
только счастья моля
пред живым золотым алтарем!
А в стакане граненом
духмяная палочка тлела.
Сизый дым шел, усами вияся, во тьму.
И ложилась я тяжестью всею,
пьянея от слез,
на любимое тело,
понимая, что завтра —
лишь воздух пустой
обниму.
Красавица лежит
В сугробах простыней.
На пышном теле — бездна бликов и огней.
Да это я!.. — Ах нет, это Даная…
Рыдает ангел, руки сжав, над ней…
Причесывайся, рыжая натурщица.
Свободная рубаха
Похожа на тюремный балахон.
Глаза прищурены:
Огонь волос слепит их.
Ты заработалась, замерзла. Отдохни.
Мой друг рассказывал:
Пришел в трущобы, к проститутке.
Она разделась.
В свете абажурной лампы
Сверкнули беззащитные ключицы.
В соседней комнате ребенок запищал.
За окнами слепая Волга стыла.
Он вывалил из кошелька деньгу,
Послал подальше власть и государство.
Дверь хлопнула, как крышка сундука.
…Ох, смеясь, я девчоночку эту пишу!..
Рассказать ее случай из жизни — прошу…
«Родила я в пятнадцать годков… Ой, что в школе
Было — ужас!… Не думайте, я не брешу…»
Голая девушка
Сидит вполоборота.
Худой рукой поддерживает грудь.
Лопатки ходят знобкими тенями.
Весь перламутр и позолота
Ушли на глину круглых плеч.
Глаза синей, крупнее слив.
Струятся волосы ручьями
По шее снеговой!
…Такой и я бываю
После целой ночи
С любимым.
Ты — нагая — по черному небу летишь!
Груди — Луны! И вся — медным Солнцем горишь!
Вот он, Космос, который — во мраке постели,
Где — от боли великой в подушку кричишь…
Ты тихо пальцы на бедро мне положил.
Дрожь меня пронзила.
Ты понял — и пальцы поменял на губы.
Люди, в любви соединяясь,
Прекрасны дикой красотой.
Ее писать — ну разве
Хвосты быков обмакивая в кровь,
На стенах
Пещер,
Где росписям потом молиться будут!
Разденемся. И лишь: люблю, люблю, —
Твердим, твердим, твердим, как во хмелю…
За это слово нам грехи простятся.
Весь Ад я этим словом
отмолю.
Мы все меняем — лики и года.
Мы все меняем — вьюги, поезда.
А сами думаем, что мы-то — неизменны!..
А глянешь в зеркало — ох, не гляди: беда…
О, как, смеясь, отец меня писал!
Как на холсте меня он рассказал!
Во всех стихах я так себя не выдам,
Как отразил он — в самом страшном из зеркал…
Вжимаюсь, плачу, глажу — и слепну я опять…
О тело человека, тебя нам не понять —
Зачем — насущней хлеба,
Зачем — потопней вод,
Зачем — святей молитвы любимый жадный рот?..
…Газета мятая. И ложка — серебром.
И дом мышиный, предназначенный на слом.
Стою, как гренадер! И золотое зеркало твое
Вбирает снежной бездной
Мое черное белье…
Мой пряный, мой сухой Пантикапей!..
Плесни-ка, море, мне в стакан, налей…
Я молодость мою запью тобою —
Любимым все сильнее и скупей.
Плоть яростная женская груба.
Откину прядь прилипшую со лба.
Прости, любимый. Нежности не знала.
О нежности твоей — моя мольба.
Так нарисуй меня!.. А как?.. Вот так:
Монисто звонкое — как золотой карась — пятак,
И пестрядь юбок, и платок расшитый
Горит костром! На скулах — дикий мак!..
Цыганочку себе нашел?.. Гляди:
Тебя крестом запрячу — на груди…
Тебя с собой — во вьюгу унесу…
В кулак зажму… От сытости — спасу…
Ох, сколько там времен?.. На стрелки глянь:
Пора идти… Расшита снегом рвань
Посконной да холщовой нашей жизни…
Ну, с Богом. Поцелуй меня и встань.
Остались два печенья на столе.
Окно горячее — на выстывшей земле.
Остались мы, идущие по миру
Уже поврозь — в казнящей, хищной мгле.
«Любимая!..» — Но в зеркале — не я,
А в трещинах, морщинах — плоть моя…
И ты — старик… Не плачь. Тебя люблю я —
На берегу иного Бытия.
Старушка буду ведь!..
Скорей гляди:
Вздымается, идет волна груди…
Люби, покуда я не почернела!..
А там — пойдут холодные дожди…
А там — дожди косящие пойдут,
Слезящийся огонь очей зальют…
Еще, любимый, есть в запасе Время.
Еще не скоро наш Последний Суд.
— Ты за каждою дверью видишь — себя.
— Такая судьба.
— Ах, нахалка, да ты ж еще — молода!
— Да.
— А за этою дверью — что гудят?..
— Свадьбу — гости глядят.
— Чью?.. Неужто — твою?!
— Слушай, что пою.
Все по рынкам, по вокзалам, по миру скиталась.
Не краса была — а сила. Не любовь — а жалость.
Как вкусна вода из баков железнодорожных!
Близ гостиниц — вой собаки — отсветом острожным…
Сколько раз — в подушку криком: эх, судьбу узнать бы!..
Вот — сияю ярким ликом. Дожила до свадьбы.
Серьги — капельками крови. Дрожу, как синица.
Сколько было всех любовей, — может, эта — снится?!
Вспомню: боль… Пиджак на стуле…Писем вопль упорный…
В самолетном диком гуле — плач аэропортный…
Рюмки на снегу камчатном ягодами светят.
Сойкой в форточку влетает резкий зимний ветер.
Только счастья нам желают, нашу бьют посуду,
Только я тебя целую, все не веря чуду!
И когда средь битых чашек нас одних оставят —
Наши прошлые страданья ангелы восславят.
Горечь лифтов
ноздри прожгла.
Вдоль по стенкам — надписей шрам.
Где-то здесь я была. Жила.
Здесь — залеченный жизни шрам.
Под пятою подъезд гудит.
Я бегу. О! Я узнаю —
Маргарин первобытно смердит,
И аккорд гремит,
как в Раю…
Ты, высотка! Тюрьма людей…
Ты, любовь — ты пес за дверьми…
…От любви нам — паче зверей —
Жить — людьми,
умирать — людьми.
О, как веки воспалены…
Флюорографом — этажей…
Все каморки — обнажены…
Все лилеи закинутых шей…
И, как вкопанная, замру
У квартиры с номером: ох,
Это здесь…
И, как на ветру,
Съежусь: о, прости меня, Бог.
Меня девки подговорили
И я белое платье пошила
Ну сначала ели и пили
Торт я резала да шутила
А была компания пестрой
Гобоист мой
да два шофера
Упирался мой локоть острый
В пачку драную «Беломора»
Общежитье
И день рожденья
Дух вахтерских и раздевалок
И соседки курянки варенье
Эх из курских китайских яблок
Гости гости куда ж уплыли
Гобоист мой напился пьяным
И тяжелые руки застыли
На кривом столе деревянном
Я-то знала — другую любит
Только я-то — живая птица
Я в вино обмакнула губы
Я боялась пьяной напиться
Я по нем музыкантишке сохла
Уже два с половиной года
Та другая давно б издохла
Я живуча
Такая порода
И когда он сгреб меня — кучей
Да на койку скриплую кинул
Да ожег щетиной колючей
Да приник губами сухими
Я сказала Да все что хочешь
Он Но я не люблю нисколько
Жизнь загубишь одною ночью
Да ее загубить недолго
Ох и страшно было
Так страшно
Я ж девчонка была натурально
С посконьем своим — в ряд калашный
Иноземный да чужедальний
А уж двадцать четыре года
Бабе стукнуло нестерпимо
Мужику б — посреди народа —
Закричала бы
Ты любимый
А тут страх этот — так ли двину
Я рукою ногою так ли
Пот клеймит бугристую спину
Волоса — наподобье пакли
Ребра гнулись — ломкие спицы —
Да под ребрами под мужскими
О как тяжко же становиться
Бабой — чтоб носить это имя
О как больно
как это больно
Эту боль рассказать — не хватит
Ни столицы первопрестольной
Ни железной прогнутой кровати
Я закрыла простынку телом
Чтобы он не узнал не понял
Что сермяжницу
захотел он
За парчовой царицей в погоне
Он не понял Назвал меня шлюхой
Только скучной очень плохою
Он сказал Твое тело глухо
Ты навек пребудешь глухою
Нет в тебе изюминки этой
Той что всех мужиков щекочет
Нет того медового света
Что испить до дна всякий хочет
И пошел ремень заправляя
Громыхая мелочью медной
А я думала что умираю
И упала на пол паркетный
Мы его мастикой натерли
Запах был гадюшный и сладкий
И схватил он меня за горло
Запах этот —
мертвейшей хваткой
И лежала всю ночь под дверью
Голяком
мертвяком
распилом
Дровяным
убитою зверью
Ржавым заступом
близ могилы
Заступись заступником
кто-то
Никого Пустынна общага
Вот какая это работа
Вот какая это отвага
Вот как бабами становяся
На паркетах пищим по-птичьи
А потом — от холопа да князя
Озираем державу мужичью
А потом
Что потом мы знаем
Мы — царицами
прем по свету
А ночьми
от боли рыдаем
Оттого что нежности —
нету
Я снимаю сережки — последнюю эту преграду,
Что меня от тебя заслоняет — как пламя, как крик…
Мы позор свой забудем. Так было — а значит, так надо.
Я пока не старуха, а значит, и ты не старик.
Повторим мы любовь — так пружину, прижатую туго,
Повторяют часы, нами сданные в металлолом…
Вот и выхода нет из постылого зимнего круга.
Но зима не вовне — изнутри. Мы — в жилье нежилом.
И пускай все обман — не прилепится к мужу супруга! —
И пускай одиночество яростью тел не избыть —
Мы лежим и дрожим, прижимаясь в горячке друг к другу,
Ибо Эроса нет, а осталось лишь горе — любить!
И когда мы спаялись в ночи раскаленным металлом,
И навис надо мной ты холодной планетой лица, —
Поняла: нам, веселым, нагим, горя этого — мало,
Чтобы телом сказать песнь Давида
и ужас конца.
Снова лифт.
Душа болит
Вниз. А сердце — вверх летит.
Камнем вниз — а сердце — вверх!
На площадке — яркий смех.
Я спугнула их. Они
Целовались яростно!
…О, спаси и сохрани —
Губ девичьих ягоды…
Корневища рук мужских.
И подснежник платья.
Ширь разлива — свет реки —
Крепкого объятья.
«Это — Вечная Весна!..»
«Молодежь-то — дурит…»
А старуха — одна —
Близ подъезда курит.
Резко глянет на меня.
Качнусь, как бы спьяну.
После дыма да огня
Я — тобою стану.
Огни увидать на небе. Платье через голову скинуть.
Ощутить перечное, сладкое жжение чрева.
Аметисты тяжелые из нежных розовых мочек вынуть.
Погладить ладонью грудь — справа и слева.
Пусть мужик подойдет. Я над ним нынче — царица.
Пусть встанет на колени. Поцелует меня в подреберье.
Пусть сойдутся в духоте спальни наши румяные лица.
Пусть отворятся все наши заколоченные накрест двери.
Выгнусь к нему расписной, коромысловой дугою!
Он меня на узловатые, сухие ветви рук — подхватит…
Ощутить это первое и последнее счастье — быть нагою
Вместе с желанным — на дубовой широкой кровати!
…Да что ты, душа моя, плачешь!..
Ты ж еще не улетаешь
Туда, откуда будешь
с тоскою глядеть на Землю,
Ты еще мое грешное тело любовью пытаешь,
Я ж — еще прощаю тебя и приемлю!
Опомнись!.. Не плачь!.. Ты еще живешь
в этом горячем теле,
В этом теле моем, красивом, нищем и грешном…
О, уже некрасивом, —
вон, вон зеркало над постелью!..
О, уже суглобом, сморщенном, безгрешном,
безбрежном…
О, в этом мало рожавшем,
под душем — гладком, давно постылом,
Украшаемом сотней ярких пустых побрякушек,
О, в этом теле моем,
еще кому-то — милом,
Живешь еще, — и к тебе тянутся чужие — родные — души!
Ну что же! Придите!
Я вся так полна любовью —
Душа моя еще не ушла из бродячего тела,
она еще здесь, с вами…
Но час настанет —
и встанет она у изголовья,
Как над упавшим ниц в пустыне — в полнеба —
пламя.
Мрак черным орлом — крылами! — обнял меня.
Когти звездные глубко вонзил…
Вот я — нищенка. Стол — без хлеба. Стекло — без огня.
Башмаки — на распыл.
Ту обувку, что сдергивал жадно — пальчики-пяточки мне целовал!.. —
В огонь, на разжиг…
И дырявый кошель грош серебряный — весь промотал,
До копеечки, в крик.
Гляну: щиколки — в жутких опорках… Ах Боже Ты мой,
Я ли?! — в тряпках, что стыд
Изукрасил заплатой… — А помнишь — зимой
По дороге, что хлестко блестит
Войском копий-алмазов! Где уши — залепят гудки
Саблезубых машин! —
Ты за мною бежал, криком — кровью мужичьей тоски —
Истекая меж сдвинутых льдин
Многооких, чудовищных зданий, торосов-громад,
Меж сгоревших дворцогв, —
А царица твоя в шали яростной шла — в ярких розах до пят,
В звездах синих песцов,
В чернобурых, густых, годуновских мехах,
В продубленных — насквозь!..
…Локоть голодом, черною коркой — пропах.
Не загину: авось.
Дл Лопаты Времен я пребуду: горчайший навоз.
Для колес лягу: грязь.
Скомкай платом меня, о Господь, для чужих диких слез! —
От своих — лишь смеясь,
Отряхнусь…
Ночь черна. Пьяней самогона-вина.
Деготь, сажа и мед.
Себя судоргой: хвать! Когтем цапну: одна?!..
Да: камень и лед.
И, сыта маятой, что молча спеку во печи
Нездешних времен,
Я пред зеркалом — в зубы кулак: о, молчи
О том, что и он…
…о том, что и ты —
в пироге нищеты! —
Начинка, кисляк…
…о том, что пронзительней нет под Луной красоты,
Когда мы — вот так —
Во мраке больничной каморы —
речной, перловичный плеск простыней —
Печати сургучной тьмы —
Рты пьются ртами — плечи ярче огней —
В них стылые лица купаем мы —
В горящих щеках и белках!
В ладонях, грудях, животах!
О мир, Брат Меньшой!
Ты в нас — внутри! А снаружи — лишь пламень и прах,
Где тело сгорает — душой!
Где лишь угольки в сивой, мертвой золе
От нас от двоих, —
Крестом обозначь любовь на великой земле
Несчастных, святых,
Двух голых дитят,
двух слепых, скулящих кутят,
Двух царственных чад, —
Эх, милые, глупые, нету дороги назад!
Лишь цепи гремят.
Лишь тянет конвойный вам черствый горбыль.
Лишь похлебки вонючей дадут —
Снеговой, дымовой. Лишь подушкой под щеку — пыль.
Молитва: о, не убьют…
Да, кандальные, злые! Нищие — да!
Каторжане, юроды, сарынь!
…Это мы сверкали под солнцем любви — города.
Это мы под ветром любви шумели — полынь.
Это мы сплелись — не в чуланной карболовой тьме,
Где халаты драные, миски, лампы, шприцы,
А во храме, что ярко горит — сапфиром! — в суме
Черной ночи, где пламенны звезд мохнатых венцы!
И по медному телу, пылая, масло пота течет,
Драгоценное мирро: губами и пей, и ешь, —
И сладчайшие: лоб, колени, грудь и живот —
Есть для смертного мира — зиянье, прореха, брешь
Во бессмертие.
Руку мне поклал на хребет —
На крестец — и жесточе притиснул к себе, прижал.
Ты не плачь, мой кандальник, страдальник.
В Индии храм Кандария есть.
Там тысячи лет
Мы все так же стоим: сверкающий ты кинжал,
Драгоценные ножны я, изукрашенные бирюзой.
…Изукрашенные чернью, смолью, ржою и лжой,
Вдосталь политые дождями,
усыпанные звездой и слезой,
Две живых, дрожащих ноги,
раздвинутых пред твоею душой.
Да, не царица. Господи, прости.
Да, не царица.
И фартук — масленный. И было из горсти
Наесться и напиться.
А мир — жестокий, многотрубный смрад
Над сараюшкой.
И в том бараке всякий смерд был рад
Чекушке и горбушке.
Бывала рада я… Чему? Кому?!
Издохла жалость
Кощенкой драной. К милому — в тюрьму
Я наряжалась:
Пред мыльным зеркалом, в испарине — серьгу,
Ушанку-шапку:
Лиса убитая!.. — и живо, на бегу
Скидая тапки,
Сухие лытки всунуть в раструбы тепла,
Слепого жара… —
О, как в тех катанках я Ангарой текла,
К тебе бежала!
О, как те валенки впечатывали след
В слепящий иней,
В снег золотой и наст, от горя сед,
И в густо-синий
Сугроб перед тюрьмой, где плакал ты,
Вцепясь в решетки, —
Глянь, я внизу!.. А там, за мной — кресты
И купол кроткий!..
А там, за мной, — горит широкий мир
Сребряным блюдом!
И Солнца сладко яблоко! Вот пир —
Я в нем пребуду
Хозяйкой ли, прислугой — все одно!
Убил?! Замучил?!.. —
Я хлеб тебе сую через окно —
Звездой падучей!
Ни палачей, ни жертв, ни судей нет.
Мы — дети Божьи.
К тебе по блюду я качусь — багрян-ранет:
По бездорожью
Острожному, по саблям голых пихт,
По свадебным увалам,
По льдяным кораблям, где штурман зябко спит
У мертвого штурвала,
По мощным сионым круглых, пламенных снегов
Из зимней печи, —
Мокра, как мышь, под шубой на бегу, — к тебе, Любовь,
К тебе, далече!
К тебе!.. — и наплечать — не дожила.
Не добежала.
В дырявых катанках близ царского стола
Мешком упала.
А мир сверкает!.. блюда новые несут
И серебра и злата!.. —
А я лежу ничком, и слезы все текут,
Как у солдата,
Когда в окопе он… — и, валенки мои,
Мои зверятки… —
Заштопать, залатать… — и снова — до Любви:
Марш — без оглядки —
Через дымы, чрез духовитый смог,
Через гранит тюремной кладки —
Чтоб напоследок, у острога, одинок,
Меня узрел ты на снегу… — вперед, зверятки…
Этот мир — чахлый призрак. Бесплотный, костлявый.
Люди, чуть съединившись, опять разрывают уста.
И бегут, будто в астме дыша, и спеша — Боже правый! —
Во бензины автобусов, на поезда…
Вот и ты убегаешь. И пальто твое я проклинаю,
Потому что не руки вдеваешь в него, а такую тоску,
Что страданья больней, чем прощанье, я в мире не знаю,
Хоть прощаться привыкли на бабьем, на рабьем веку!
И бежишь. И бегу.
И от нас только запах остался —
Вкруг меня — запах краски,
Вкруг тебя — запах модных дурацких духов…
Эх ты, призрачный мир!
Под завязки любовью уже напитался.
Мало всех — прогоревших, истлевших — людских потрохов?!..
Но, во смоге вонючем спеша на сиротский, на поздний автобус,
Шаря семечки мелочи,
Ртом в чеканку морозных узоров дыша,
Будем помнить: разлука — то мука во имя Живого, Святого,
Что не вымолвит куце, корежась, живая, немая душа.
Реквием для отца среди ненаписанных картин