Борис Слуцкий - Том 3. Стихотворения, 11972–1977
ВАМ НРАВИТСЯ ЧАХОТОЧНЫЙ
Бледная, словно пятая
копия в машинописи,
слабо, словно падая,
движется вдоль живописи
школа Борисова-Мусатова.
Еле различимая,
выгоревшая, выцветшая,
еле горит — лучиною.
В чем-то все же высшая
школа Борисова-Мусатова.
За больных — предстательница,
слабых — представительница,
тусклым блеском блистательница,
полужизнью живительница —
школа Борисова-Мусатова.
Тлеет не догорая
это вместилище
духов
не ада, не рая,
а чистилища.
НЕУДАЧА В ЛЮБВИ
Очень просто: полюбишь и все
и, как в старых стихах излагается,
остальное — прилагается:
то и се, одним словом — все.
Неудачников в любви
не бывало, не существовало:
все несчастья выдувала
эта буря в крови.
Взрыв, доселе еще не изведанный,
и невиданный прежде обвал
и отвергнутый переживал,
и осмеянный, даже преданный.
Гибель, смерть, а — хороша.
Чем? А силой и новизною.
И как лето, полное зною,
переполнена душа.
Перелившись через край,
все ухабы твои заливает.
Неудачи в любви не бывает:
начинай,
побеждай, сгорай!
СЛАВА ЛЕРМОНТОВА
Дамоклов меч
разрубит узел Гордиев,
расклю́ет Прометея воронье,
а мы-то что?
А мы не гордые.
Мы просто дело делаем свое.
А станет мифом или же сказаньем,
достанет наша слава до небес —
мы по своим Рязаням и Казаням
не слишком проявляем интерес.
Но «Выхожу один я на дорогу»
в Сараеве, в далекой стороне,
за тыщу верст от отчего порога
мне пел босняк,
и было сладко мне.
«Мать пестует младенца — не поэта…»
Мать пестует младенца — не поэта.
Он из дому уходит раньше всех.
Поэмы «Демон» или же «Про это» —
не матерей заслуга и успех.
Другие женщины качают колыбели
стихотворений лучших и поэм,
а матери поэтов — ослабели,
рождая в муках, и ушли совсем.
В конце концов, когда пройдут года,
на долю матери один стишок достанется,
один стишок изо всего блистания.
И то — не каждой. Тоже — не всегда.
ЗЛАТОЙ ЗАПАС
Поэзия — кураж,
а временами даже
она тот самый раж,
что есть в любом пейзаже.
О, виражи ракет —
скорее не бывает!
Но миражи карет
за ними поспевают.
Когда их вдаль влачит
Пегас золотопегий,
в них тоненько звучит
златой запас элегий.
«Философской лирики замах — рублевый…»
Философской лирики замах — рублевый,
а удар — грошовый, небольшой.
Может, обойтись пустой и плевой —
как ее фамилия — душой?
Пусть уж философствуют философы.
Пусть они изыскивают способы
мир уговорить еще терпеть.
Нам бы только песенку попеть.
В песенке же все: объект, субъект,
бытие с сознанием, конечно.
Кто ее от цели от конечной
отклонит, с пути собьет?
И пока громоздкая земля
пробирается средь пыли звездной,
мировое труляля
торжествует над всемирной бездной.
«Целый народ предпочел стихи…»
Целый народ предпочел стихи
для выражения не только чувств —
мыслей. Чем же это кончится?
Стих — не ходьба. Поэзия — пляска.
Целый народ под ритмы лязга
национальных инструментов
в народных оркестрах
не ходит, а пляшет.
Чем же это кончится?
ДВА НОВЫХ СЛОВА ДЛЯ НОВОГО ДНЯ
Я сегодня два новые слова слыхал:
заказуха и ненаселенка.
Заказуха — шикарное слово-нахал.
Еще сохнет пеленка,
та, в которую пеленали его.
Рождество его и его торжество
за год, может, за полугодье
совершились — и вот это слово живет,
паром водочным, дымом табачным плывет,
расширяет угодья.
Не на Севере, также и не на селе,
а на черным асфальтом поросшей земле:
не для периферийного уха
удалое словцо — заказуха.
А на Севере вовсе не знают заказ,
он звучит экзотически, словно Кавказ,
знают слово — приказ,
знают слово — указ
и еще нехорошее слово — отказ.
А на Севере, в ненаселенке,
жизнь без целлофановой пленки.
Население населенки — народ.
Заказуха его не взяла в оборот.
«Не тратьте ваши нервы…»
Не тратьте ваши нервы —
плохая память — честь.
Я в сотый раз, как в первый,
могу «Анчар» прочесть.
Теперь он больше нравится,
сильнее сила чар,
хоть в сотый раз читается —
не в первый раз «Анчар».
ЧИТАТЕЛЬ
Какие цитаты заложены
в наши кассеты!
Смотрите, читайте,
завидуйте или глазейте!
Родившись в сорочке,
какая она ни лихая,
хорошие строчки
мы с самого детства слыхали.
Хорошие книги
читали со школы начальной,
и выросли с ними,
и напоены их печалью.
Их звоном счастливым
звенят до сих пор наши уши.
Их медом пчелиным,
как соты, полны наши души.
Начетчиком был,
талмудистом же не был я точно.
А книжная пыль
опыляет не хуже цветочной.
А книжники, что же,
они не всегда фарисеи
и с ними не схожи
в пределах Советской России.
«Читатель» — в ответ
я пишу на анкеты наскоки.
А если поэт,
то настолько, читатель насколько.
«Я был проверен и допущен…»
Я был проверен и допущен
к тому, что лучше делал Пушкин,
хотя совсем не проверялся.
Да, я трудился и старался
на том же поприще, на том же
ристалище, что Фет и Блок,
но Тютчев делал то же тоньше,
а Блок серьезней делать мог.
Да, Достоевский и Толстой,
а также Чехов — злободневней,
чем проза с фразою простой,
стихи с тематикою нервной.
Век девятнадцатый срамит
двадцатый век и поправляет
за то, что он шумит, гремит,
а суть — темнит и искривляет.
«Большинство — молчаливо…»
Большинство — молчаливо.
Конечно, оно суетливо,
говорливо и, может быть, даже крикливо,
но какой шум и крик им ни начат,
ничего он не значит.
В этом хоре солисты
решительно преобладают:
и поют голосисто,
и голосисто рыдают.
Между тем знать не знающее ничего
большинство,
не боясь впасть в длинноту,
тянет однообразную ноту.
Голосочком своим,
словно дождичком меленьким, сея,
я подтягивал им,
и молчал и мычал я со всеми.
С удовольствием слушая,
как поют наши лучшие,
я мурлыкал со всеми.
Сам не знаю зачем,
почему, по причине каковской
вышел я из толпы
молчаливо мычавшей, московской,
и запел для чего
так, что в стеклах вокруг задрожало,
и зачем большинство
молчаливо меня поддержало.
«Я — пожизненный, даже посмертный…»
Я — пожизненный, даже посмертный.
Я — надолго, пусть навсегда.
Этот временный,
этот посменный
должен много потратить труда,
чтоб свалить меня,
опорочить,
и, жалеючи силы его,
я могу ему напророчить,
что не выйдет со мной ничего.
Как там ни дерет он носа —
все равно прет против рожна.
Не вытаскивается заноза,
если в сердце сидит она.
Может быть, я влезал,
но в душу,
влез, и я не дам никому
сдвинуть с места мою тушу —
не по силе вам,
не по уму.
«Прощаю всех…»