Евгений Долматовский - Добровольцы
Глава двадцать первая
ВОЗВРАЩЕНИЕ АКИШИНА
Кто ездил хоть раз в транссибирском экспрессе,
Огромность страны ощущает особо,
И мир для него уже вовсе не тесен —
Он как бы коснулся вселенной для пробы.
Тайга Забайкалья, сибирские степи
И Волга — широкая, словно сказанье.
Но самый священный почувствуешь трепет,
Когда ты восторженными глазами
Увидишь мелькание дачных поселков,
Сосновые просеки Зеленоградской.
Уже опускается верхняя полка.
А вот и Лосинка. Москва моя, здравствуй!
Леса Подмосковья летели навстречу
То белым, то черным, как перья сороки.
Приклеился носом к окну человечек,
Построивший крепость на Дальнем Востоке.
В тюленьей тужурке, в пимах и калошах,
В цигейковой шапке (до пояса уши), —
То был мой товарищ, напарник Алеша,
Стоял он и сердце дорожное слушал
И мысленно транспорт ругал и погоду:
Поспеть не пришлось ему к Новому году.
Взвалив на плечо чемодан свой фанерный,
Он вышел на «Киевской». «Странное дело,
Я линией новой ошибся, наверно,
Попал не туда», — он подумал несмело.
Мой друг не ошибся районом. Однако
Не мог он найти на Можайке барака:
Дома, возведенные до небосвода,
Шеренгой — то красный, то желтый, то серый.
И только с химического завода
Опять дуновение с привкусом серы.
Но это ведь, может быть, горечь иная…
Не знаю, не знаю.
Повез его к центру троллейбус усатый.
В знакомом дворе незнакомые дети
Сказали, что шахта была здесь когда-то,
Давненько снялись метростроевцы эти.
В своем невеселом московском маршруте
Не мог он найти ни следа, ни ответа
И вспомнил о Горьковском литинституте, —
Уж там-то, наверно, разыщут поэта.
В двухсветном, подпертом колоннами зале
Студенты — совсем молодые ребята —
Алеше о друге его рассказали:
Да, верно, он здесь обучался когда-то,
А нынче на финском, в газете армейской,
С Диковским, Сурковым и Левиным вместе.
Не став переспрашивать этих фамилий,
Акишин ушел. Мы его не спросили,
Зачем он не едет к Кайтановым сразу, —
Ведь там учредили мы главную базу.
Но вот он шагает по лестнице робко,
Обратно бы бросился напропалую!
Но поздно — нажата звонковая кнопка,
И Леля приезжего в щеку целует.
Он снял свою куртку и жаркую шапку.
И тут появился лопочущий Славик:
«Ты с фронта? Ты видел там нашего папку?
Зачем ты его на морозе оставил?»
Акишин с пылающими ушами
Стоял, отвечая неловко и хмуро:
«Я, мальчик, не с фронта. Я к папе и маме
Всего на минутку заехал с Амура».
Но Леля Алешу за стол усадила.
«Поешь, и — купаться!» — «Не надо, спасибо…»
«Все в комнате точно такое, как было,
Чего я дышу, словно донная рыба?»
«Ты знаешь, стал Слава Уфимцев героем!»
«Он тоже на фронте?» — «Да, все улетели!
А мы ничего. Третью очередь строим,
До автозавода проводим туннели.
Вот плохо одно лишь, что Коля не пишет.
Письмо для него — это сущая мука.
Ужасный характер у наших мальчишек:
Не знают они, как тревожна разлука».
Акишин следил за Тепловой украдкой
С мучительной болью, и горькой и сладкой.
За годы мечта его стала другою,
Однако осталось в ней все дорогое.
Он чувствовал: сердце вот-вот оборвется…
И, голос свой собственный не узнавая,
Сказал, что поедет на фронт добровольцем,
Поскольку пора подошла боевая.
«Я утром к начальнику военкомата
Пойду, как ходили все наши ребята».
Заметив у Лели в глазах недоверье, —
Подумала, видно, возьмут ли такого, —
Решил он: «Добьюсь непременно теперь я,
Чего бы ни стоило. Честное слово!»
Он врал, что поедет к какому-то дяде,
Но Леля опять затвердила о ванне,
О том, что мы все как родные в бригаде,
О том, что постелет ему на диване.
Он сдался, притих, разморенный портвейном,
Уставший от поисков после дороги.
Слабей становился он с каждым мгновеньем,
Гудело в висках, и не слушались ноги.
Акишин проснулся лишь в полдень, поскольку
Он жил еще дальневосточным режимом.
Квартира пуста. Он подумал: не Колька,
А он, Алексей, мог бы стать здесь любимым.
Тут Славик вернулся — он был у соседей, —
И стыд примешался к Алешиным мыслям.
«Давай поохотимся на медведя!»
Минута — и в комнате дым коромыслом.
Он стулья использовал как пулеметы,
Стрелявшие карандашами цветными.
Усталая Леля, вернувшись с работы,
Часа полтора убирала за ними.
А дядя веселый — какая досада! —
Ушел и унес чемодан свой фанерный.
А мама сказала: «Не хочет — не надо.
Чем здесь ему плохо? Уж очень он нервный».
Назавтра ей вниз по стволу передали:
«Теплову зовут к телефону в контору».
«Акишин звонит ей?» — «Да, вы угадали».
«Скажите, нет времени для разговору».
Но кличут диспетчеры снова и снова:
«Вас ждут, поднимитесь, товарищ Теплова».
И голос Алеши со стрункой печали
Доносится, словно с далекой планеты:
«Ты, Леля? Представь, что на флот меня взяли!
Я, видно, окреп! Да откликнись же! Где ты?
Направленный в школу военно-морскую,
Я всю медицину прошел на „отлично“.
Позволь, если очень я там затоскую,
Тебе написать. Но секретно и лично».
Глава двадцать вторая
ВСТУПЛЕНИЕ В ПАРТИЮ
На карте штабной не заполнены клетки,
О вражеской крепости сведений нет.
В своем блиндаже результатов разведки
Всю ночь ожидает Военный совет.
Ввалились бойцы. На подшлемниках — иней,
Изорваны в клочья халаты на них.
«Где старший?»
«Добравшись до вражеских линий,
Гранаты и диски он взял у двоих
И всем приказал: „Отправляйтесь обратно!
Здесь ночью нельзя разобрать ни черта.
Я на день залягу в сугробе. Понятно?
Ну, вроде покойника или куста“».
Как медленно, как бесконечно тянулся
Тот первый, непраздничный день января!
«Вернулся разведчик?»
«Еще не вернулся,
С НП не звонили, точней говоря».
Приказано северней пушкам ударить,
И послан опять истребитель в полет.
«Ну что там?»
«Ну как там?»
«Вернулся тот парень?»
«С НП передали: пока не идет».
Но вот наблюдателя голос далекий
Звучит в телефоне, и тесно словам:
«Приполз. Обморожены руки и щеки,
Но требует, чтобы отправили к вам».
Его притащили на связанных лыжах,
А сам он протиснулся в дверь блиндажа.
Халат его в пятнах, багровых и рыжих.
Поди разберись, это кровь или ржа.
И я узнаю своего бригадира,
А он, вероятно, не видит меня.
Уставился взглядом в глаза командира,
Спокойный и страшный стоит у огня.
«Скорее врача!»
«Все в порядке, не надо!
Докладывать можно?»
«Я слушаю вас».
«Железобетонная эта преграда
По гребню холмов пролегает как раз.
Я все там облазил. Район необычный.
Вот карта. Я каждый обследовал дот.
Построена крепость, признаться, отлично,
Бетон исключительный, марки „пятьсот“».
И вдруг перед ним затуманились лица,
И, сдвинутый воздуха теплой волной,
Он медленно-медленно начал валиться
На стол, на скамейку, на пол земляной.
Читатель! Я знаю, ты мной недоволен:
О юности звонкой обещан роман,
А что за герои? Тот ранен, тот болен,
Тот гибнет, взлетая навстречу громам.
Но я ничего переделать не властен,
От правды не вправе, не в силах свернуть.
Нам выпало самое трудное счастье —
Идти впереди и прокладывать путь.
Я ночью привез о Кайтанове очерк.
Редактор сказал: «Ничего матерьял.
Над крепостью вражьей все время летал,
Огонь на себя принимая… Не медли —
Езжай, разыщи его и опиши.
Поменьше про всякие „мертвые петли“,
Побольше про дружбу и твердость души».
Я снова пускаюсь в маршрут бесприютный
Дорогой рокадной, машиной попутной.
Ищу по озерам пристанище «чаек».
У летчиков корреспонденту дадут
Громадную кружку горячего чая
И что-нибудь погорячее найдут.
Но вот разговор — это трудное дело:
Не вытянешь слова из этих ребят.
Направят к инструктору политотдела
Да буркнут про карту: такой-то квадрат.
А подвига нет. Выполнение задачи —
И только. Да как их еще я найду?
Но вот показались безмолвные дачи
И строй самолетов под кручей на льду.
Дежурный сказал: «Нелегко добудиться:
Семь вылетов за день. Устал лейтенант».
Шинель отвернул я. Да это ж Уфимцев?!
Хоть бачки такие, что трудно узнать.
Поближе фонарик. Товарищ мой, ты ли?
И снова ты выполнил дружбы закон.
Не дрогнут ресницы его золотые,
Быть может, впервые увидел он сон.
Мое поведение здесь непонятно:
«Не смейте будить его. Дремлет — и пусть.
Пока. Я в редакцию еду обратно.
Я знаю, как песню, его наизусть.
А подвиг сегодняшний видел воочью».
И снова карельскою вьюжною ночью
Пускаюсь я в снежный маршрут безотрадный
Машиной попутной, дорогой рокадной.
Безумствует стужа. А молодость рада!
Какое тепло я в метели нашел!
Ты вместе по-прежнему, наша бригада,
Мое поколение, мой комсомол!
На лицах от знамени отблеск багровый.
С отцами сумели мы стать наравне
На этой короткой, на этой суровой,
Тяжелой для нас и для финнов войне.
Жестокие мучили нас неудачи,
Но если б не битва на выборгском льду,
Могла бы судьба Ленинграда иначе
Решиться потом, в сорок первом году.
Ты помнишь прорыв? Исступленье пехоты,
Впервые бегущей за гребнем огня,
И танк, наползающий прямо на доты,
Хоть пушка мертва и пылает броня?
Прорвали! Прорвали! Как черная пена,
Кипит опаленный разрывами снег.
Саперы взрывают форты Хотинена,
А Гуго считал, что их строил навек.
По полю разбросаны камни и трупы,
Фонтаном взлетают бетона куски.
Рассеялся дым. Отопления трубы —
Как мертвые красные пауки.
Торчком арматура. На глыбе бетонной,
От края переднего невдалеке,
Кайтанов сидит и рукой опаленной
Отрывисто пишет на сером листке.
Но это не Леле письмо. (К сожаленью,
Товарищ мой писем писать не любил.)
Я через плечо прочитал: «Заявленье
Готов, не жалея ни жизни, ни сил,
Служить своей родине. Если достоин,
Отныне считать коммунистом прошу.
Я, как комсомолец, строитель и воин,
Билет нашей партии в сердце ношу».
Тряхнул я старинного друга за плечи.
И он обернулся. Мы рядом опять.
«Ты здесь? Вот и славно. Я ждал этой встречи.
За очерк шикарный хотел отругать:
В нем Слава и я на себя не похожи…
Ну ладно, забудем. Бери карандаш,
Скорее пиши заявление тоже,
Пусть будет у нас одинаковый стаж».
Сказал и задумался. У бригадира,
В зрачках затаившего сталь и тепло,
Все в жизни естественно так выходило,
Как будто иначе и быть не могло.
Мы там, где трудней! Вот наш лозунг и выбор.
Короткий привал — этот взятый редут.
Над нами летят самолеты на Выборг,
Вперед под огнем коммунисты идут.
Глава двадцать третья