Марина Саввиных - «ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
На той же самой «ракете» возвращались в Киев. За кормой кипела днепровская вода. И откуда-то издалека наплывала знакомая песня:
Рэвэ та й стогне Днипр широкий.
Сердитый витэр завува.
До долу вэрбы гнэ высоки,
Горамы хвылю пиднима.
Извините меня, но Днепр уже не ревет, он жалобно стонет, как ветер осенний. С ним кончилась преходящая мода и на Ивана Драча, бывшего лидера «Руха». Политикой занялись новые люди, которым уже нет дела до Шевченка. Они пошли дальше его в раздраженном неприятии дружбы с Россией. А между тем, Запад не спешит доставать доллары и евро из туго набитых кошельков.
— Днепр нынче совсем обмелел, — рассеянно заметил Владимир Бровченко.
Мы пристальными взглядами следили за уменьшающейся фигурой кобзаря, пока она не скрылась за крутым поворотом реки. Прощай, Тарас Григорьевич! Прощай и ты, моя историческая родина. Моя боль и печаль.
Калина пахарь
Калина Пахарь. Нет, это и не дерево, и не популярная сельская профессия. Это — имя и фамилия изначально свободного человека. И его судьба. Пусть печальная, непредсказуемая, но судьба. И я считал бы за счастье осторожно коснуться её. Только потрогать! И запомнил бы это прикосновение на всю жизнь, как откровение и завещание живущим на земле людям. Но такого, к сожалению, не случилось. Да и не могло случиться по многим причинам, главная из которых та, что я был еще мальцом и многого не понимал.
Начну с того, что ко мне под окошко прилетел Шурка Горобец. Он, обыкновенный сельский парнишка по прозвищу Партизан, проводил свою мать на судьбоносное собрание активисток в районный центр Волчиху. Тогда много было всяких тайных собраний: сельская жизнь быстро набирала не свойственные ей обороты и перестраивалась на большевистский манер. Матерью Шурке доводилась востровская красная делегатка, родившая Шурку от какого-то безвестного землякам, но, очевидно, известного ей храброго партизана. Этот залетный вольный сокол однажды крепко прижал девку в подходящем для свиданий темном месте — и в итоге получился Шурка, в общем-то нормальный парнишка, не драчун и не трус, и главное — не доносчик. Видно, пошел не в нахрапистого отца и даже не в мать Алену, а в кого-то из своих далеких предков.
— Пойдем ночевать ко мне, — сказал Шурка. — Один я спать боюсь. Дед помирает третью неделю и всё никак не помрет.
Я опешил. Ах, эти деревенские деды! Не обойти их и не объехать. Разве не хватило бы мне случая с дедом Максимом, у которого мы с Ленькой рвали больной зуб? Зачем же было связываться еще с заведомым мертвецом, но дружба пересилила — пожалел Шурку, раздумался и пошел. Конечно, понимал, что мне предстоит не менее веселая ночь, чем тогда на овцеферме, но что поделаешь? Надо как-то спасать Шурку Партизана, раз уж он попросил об этом.
Однако моей храбрости хватило только на полпути к Шуркину дому. Неизвестность пугала. Потому и остановились перевести дух, хотя до Шурки всего ничего — какие-то пять дворов. Жил он в переулке на краю нашей улицы, их усадьба примыкала огородом к усадьбе Калины Пахаря. Кстати, соседняя улица так и называлась по фамилии этого хозяйственного мужика — Пахаревской.
Я откровенно признался Шурке, что почему-то боюсь предстоящей ночи. Еще бы! При мне еще не помирал никто и я не знаю, как это бывает. Должно быть страшно!
— Не трусь, Толяха. Дед только попугает, а не помрет, — заверил Шурка. — Я его знаю. Он такой. Подашь ему воды, напьется и замолкнет до самого утра.
Хорошенькое дело — попугает. Я не очень хотел, чтобы меня кто-то пугал да еще ночью. Правда, в крайнем случае всегда можно удрать, потому как дверь у них не запирается ни изнутри и ни снаружи. Зачем ее запирать, когда воровать-то у них нечего? Разве что самого Шурку Партизана. Но он не нужен никому, даже своей матери. В настоящем родстве с собою она считала только полюбившуюся ей советскую власть.
Дед обычно и дневал, и ночевал в бане. И только когда Алена отлучалась из села, перебирался в избу. Нравилось развалиться на печи, вместо узкого и короткого банного полка. И есть кому поухаживать за дедом. Скажем, подать водички или почесать спину. И надо Шурке отдать должное: он безоговорочно выполнял все дедовы просьбы.
Ходил дед, как бык, опустив глаза, поэтому я ни разу не видел его лицо. И когда он низко свесил с печи свою неухоженную голову, мне подумалось, что на самом деле это и есть домовой, о котором много рассказывалось в Вострове. Но первое впечатление оказалось обманчивым. Стоило ему заговорить ласковым, певучим голосом и я сообразил, что он не хуже других дедов, того же Максима.
— Шуркя, ты глядел, што творит Калина Пахарь? — спросил он.
— А что он творит? Плетень ставит.
— Шуркя, а зачем ему плетень?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. Не соображу никак. Семейство его не сегодня, так завтра в Нарым сошлют или в Турухан. Плетень-то чужому человеку достанется. Шуркя, ты меня слышишь?
— Слышу, слышу!
— Не дурак ли Калина Пахарь?
— Может, и дурак, — равнодушно бросил Шурка и мы сели играть в карты. Играли старой потрепанной колодой, в которой уже не было ни королей, ни дам. Как признался мне Шурка, он сам променял их на деревянные коньки. Теперь очередь была за валетами.
Стемнело. Дед по-прежнемувозился и кряхтел на печи. А мы, удобно устроившись на лавке, шептались о чем придется, только не о чертях и ведьмах. И без них к нам то и дело подступал безотчетный страх. Уже не смерти деда боялись мы, а чего-то незнакомого, еще более неотвратимого. Сейчас я думаю, что просто боялись темноты, а тогда такая мысль не приходила на ум.
Но это были еще цветочки, ягодки явились потом. Как и следовало ожидать, они обрушились на нас всё с той же печи, где начал буйствовать уснувший дед. Сперва послышался протяжный свист, а его сменил густой храп, перемежаемый яростным зубным скрежетом. В эту минуту я пожалел, что мы с вечера не выдрали деду зубы, как это сделали с Максимом. Стоило бы попробовать. Может, у Шуркина деда зубы сидели в деснах не очень уж прочно, ведь кажется, он расшатал их до конца.
Но всё когда-нибудь да кончается. Внезапно оборвался и дедов зубовный скрежет. На смену ему тут же явилось странное бульканье, будто человек барахтался в воде и никак не мог добраться до берега. Потом дед зачихал, а частое пускание пузырей прекратилось. Но надолго ли? Этого не знал даже Шурка. И когда мы уже посчитали, что очередного циркового номера в этом доме не будет, наш артист неожиданно завыл по — волчьи и еще долго продолжалась его тоскливая, изнурительная для нас песня.
Захотелось поаплодировать и, чем громче, тем лучше. Однако я не успел осуществить свое желание, как Шурка с силой шлепнул меня. Удар пришелся в лоб, и я почувствовал отчетливый звон в голове.
— Кажется, дед отдает концы, — предположил Партизан. — Что станем делать?
— Подождем немного.
Артист умолк. С печи не долетало до нас ни единого звука. Стояла мертвая тишина. Даже сверчок в подполье отложил свою скрипку до лучших времен.
— Ты лежи спокойно, а я слажу к нему.
— Может, слазим вдвоем?
— Да как-нибудь я один. Чужих мертвяков боюсь, а свой мне нисколько не страшен, — вполголоса произнес Шурка. — Ну, дед и дед. Чего бояться?
В избе царила непроглядная темень. Мы чувствовали себя так, как будто находились на дне глубокого колодца. Ледяной холод охватывал нас. И вдруг откуда-то издалека я услышал нервный смех Шурки:
— Живой.
— Шуркя! Надо бы как-то сходить к Калине Пахарю.
— Зачем? — спохватился мой друг.
— Есть к нему одно дело.
Беседовали ли они еще о чем-нибудь, не знаю. Я мгновенно провалился в глубокий сон, а когда открыл глаза, было уже утро. Солнце смотрело в окно. Шуркина мать, Алена, спускала деда с печи и давала ему наказ:
— Сейчас же иди к Калине и всё устрой так, как договорились.
— Ноги мои не ходят, — пожаловался дед. — Ну. да я ничего. Я могу и пойти.
— Ребятишки тебе помогут. Иди. Только не проговорись, что я тебя надоумила. Сам, мол, дошел до всего собственным умом.
Втроем по мокрой от росы траве направились к широкоплечему мужику, вбивавшему колья на своем огороде. Впереди вприпрыжку бежал Шурка, следом шли мы с неожиданно воскресшим дедом. Опираясь на палку, дед с трудом переставлял ноги в своих войлочных опорках. Мы ему помогали, хотя если бы он случайно споткнулся, я его не смог бы удержать.
Но наш переход прошел благополучно и вот мы какое-то время наблюдали со стороны за работой Калины Пахаря. Огненнорыжий, с набрякшим отеком красным лицом, он веревкою обозначал направление будущей изгороди. Я отметил про себя, что такого красивого плетня в селе еще не было ни на одном огороде. Ничего не скажешь, Калина — мужик с большою хозяйской сноровкой. Раз и еще раз с размаха ударил обухом топора по березовому колу, и кол покорно стал на определенное ему место.