Андрей Белый - Стихотворения
Одиночество
Посвящается В.С. Соловьеву
Я вновь один. Тоскую безнадежно.
Виденья прежних дней,
нас звавшие восторженно и нежно,
рассеялись, лишь стало холодней.
Стою один. Отчетливей, ясней
ловлю полет таинственных годин.
Грядущее мятежно.
Стою один.
Тоскую безнадежно.
Не возродить… Что было, то прошло —
все время унесло.
Тому, кто пил из кубка огневого,
не избежать безмолвия ночного.
Недолго. Близится. С питьем идет
ко мне. Стучит костями.
Уста мои кровавый огнь сожжет.
Боюсь огня… вдали, над тополями
двурогий серп вон там горит огнями
средь онемело-мертвенных вершин.
Туман спустился низко.
Один, один,
а смерть так близко.
Осень
Огромное стекло
в оправе изумрудной
разбито вдребезги под силой ветра чудной —
огромное стекло
в оправе изумрудной.
Печальный друг, довольно слез – молчи!
Как в ужасе застывшая зарница,
луны осенней багряница.
Фатою траурной грачи
несутся – затенили наши лица.
Протяжно дальний визг
окрестность опояшет.
Полынь метлой испуганно нам машет.
И красный лунный диск
в разбитом зеркале, чертя рубины, пляшет.
В небесное стекло
с размаху свой пустил железный молот…
И молот грянул тяжело.
Казалось мне – небесный свод расколот.
И я стоял,
как вольный сокол.
Беспечно хохотал
среди осыпавшихся стекол.
И что-то страшное мне вдруг
открылось.
И понял я – замкнулся круг,
и сердце билось, билось, билось.
Раздался вздох ветров среди могил: —
«Ведь ты, убийца,
себя убил, —
убийца!»
Себя убил.
За мной пришли. И я стоял,
побитый бурей сокол —
молчал
среди осыпавшихся стекол.
Священные дни
Посвящается П.А. Флоренскому
Ибо в те дни будет такая скорбь,
какой не было от начала творения.
Марк XIII, 19Бескровные губы лепечут заклятья.
В рыданье поднять не могу головы я.
Тоска. О, внимайте тоске, мои братья.
Священна она в эти дни роковые.
В окне дерева то грустят о разлуке
на фоне небес неизменно свинцовом,
то ревмя ревут о Пришествии Новом,
простерши свои суховатые руки.
Порывы метели суровы и резки.
Ужасная тайна в душе шевелится.
Задерни, мой брат, у окна занавески:
а то будто Вечность в окошко глядится.
О, спой мне, товарищ! Гитара рыдает.
Прекрасны напевы мелодии страстной.
Я песне внимаю в надежде напрасной…
А там… за стеной… тот же голос взывает.
Не раз занавеска в ночи колыхалась
Я снова охвачен напевом суровым,
Напевом веков о Пришествии Новом…
И Вечность в окошко грозой застучалась
Куда нам девать свою немощь, о братья?
Куда нас порывы влекут буревые?
Бескровные губы лепечут заклятья.
Священна тоска в эти дни роковые.
На закате
Бледно-красный, весенний закат догорел.
Искрометной росою блистала трава
На тебя я так грустно смотрел.
Говорил неземные слова.
Замерла ты, уйдя в бесконечный простор.
Я все понял. Я знал, что расстанемся мы.
Мне казалось – твой тающий взор
видел призрак далекой зимы.
Замолчала… А там степь цвела красотой.
Все, синея, сливалось с лазурью вдали.
Вдоль заката тоскливой мечтой
догоревшие тучки легли.
Ты, вставая, сказала мне: «Призрак… обман…»
Я поник головой. Навсегда замолчал.
И холодный, вечерний туман
над сырыми лугами вставал.
Ты ушла от меня. Между нами года.
Нас с тобой навсегда разлучили они.
Почему же тебя, как тогда,
я люблю в эти серые дни?
Подражание Вл. Соловьеву
Тучек янтарных гряда золотая
в небе застыла, и дня не вернуть.
Ты настрадалась: усни, дорогая…
Вечер спустился. В тумане наш путь.
Пламенем желтым сквозь ветви магнолий
ярко пылает священный обет.
Тают в душе многолетние боли,
точно звезды пролетающий след.
Горе далекою тучею бурной
к утру надвинется. Ветром пахнет.
Отблеск зарницы лилово-пурпурной
вспыхнет на небе и грустно заснет.
Здесь отдохнем мы. Луна огневая
не озарит наш затерянный путь.
Ты настрадалась, моя дорогая,
Вечер спускается. Время уснуть.
Любовь
Был тихий час. У ног шумел прибой.
Ты улыбнулась, молвив на прощанье:
«Мы встретимся… До нового свиданья…»
То был обман. И знали мы с тобой,
что навсегда в тот вечер мы прощались.
Пунцовым пламенем зарделись небеса.
На корабле надулись паруса.
Над морем крики чаек раздавались.
Я вдаль смотрел, щемящей грусти полн.
Мелькал корабль, с зарею уплывавший
средь нежных, изумрудно-пенных волн,
как лебедь белый, крылья распластавший.
И вот его в безбрежность унесло.
На фоне неба бледно-золотистом
вдруг облако туманное взошло
и запылало ярким аметистом.
Ясновидение
Милая, – знаешь ли – вновь
видел тебя я во сне?..
В сердце проснулась любовь.
Ты улыбалася мне.
Где-то в далеких лугах
ветер вздохнул обо мне.
Степь почивала в слезах
Ты замечталась во сне.
Ты улыбалась, любя,
помня о нашей весне
Благословляя тебя,
был я весь день как во сне.
Мои слова
Мои слова – жемчужный водомет,
средь лунных снов, бесцельный,
но вспененный,
капризной птицы лёт,
туманом занесенный.
Мои мечты – вздыхающий обман,
ледник застывших слез, зарей горящий, —
безумный великан,
на карликов свистящий.
Моя любовь – призывно-грустный звон,
что зазвучит и улетит куда-то, —
неясно-милый сон,
уж виданный когда-то.
С.М. Соловьеву
Сердце вещее радостно чует
призрак близкой, священной войны.
Пусть холодная вьюга бунтует —
Мы храним наши белые сны.
Нам не страшно зловещее око
великана из туч буревых.
Ах, восстанут из тьмы два пророка.
Дрогнет мир от речей огневых.
И на северных бедных равнинах
разлетится их клич боевой
о грядущих, священных годинах,
о последней борьбе мировой.
Сердце вещее радостно чует
призрак близкой, священной войны.
Пусть февральская вьюга бунтует —
мы храним наши белые сны.
Раздумье
Посвящается памяти Вл. С. Соловьева
Ночь темна. Мы одни.
Холод. Ветер ночной
деревами шумит. Гасит в поле огни.
Слышен зов: «Не смущайтесь… я с вами…
за мной!..»
И не знаешь, кто там.
И стоишь, одинок.
И боишься довериться радостным снам.
И с надеждой следишь, как алеет восток.
В поле зов: «Близок день.
В смелых грезах сгори!»
Убегает на запад неверная тень.
И все ближе, все ярче сиянье зари.
Дерева шелестят:
«То не сон, не обман…»
Потухая, вверху робко звезды блестят…
И взывает пророк, проходя сквозь туман.
Пепел
Посвящаю эту книгу памяти Некрасова
Что ни год – уменьшаются силы,
Ум ленивее, кровь холодней…
Мать-отчизна! Дойду до могилы,
Не дождавшись свободы твоей!
Но желал бы я знать, умирая,
Что стоишь ты на верном пути,
Что твой пахарь, поля засевая,
Видит ведренный день впереди,
Чтобы ветер родного селенья
Звук единый до слуха донес,
Под которым неслышно кипенья
Человеческой крови и слез.
Н.А. НекрасовВместо предисловия
Да, и жемчужные зори, и кабаки, и буржуазная келья, и надзвездная высота, и страдания пролетария – все это объекты художественного творчества. Жемчужная заря не выше кабака, потому что и то и другое в художественном изображении – символы некоей реальности: фантастика, быт, тенденция, философическое размышление предопределены в искусстве живым отношением художника. И потому-то действительность всегда выше искусства; и потому-то художник – прежде всего человек. Но чтобы жизнь была действительностью, а не хаосом синематографических ассоциаций, чтобы жизнь была жизнью, а не прозябанием, необходимо служение вечным ценностям, такими ценностями могут быть и идеальные стремления нашего духа, и неизменность в переживании факторов реального бытия – и заря, и келья – символы ценностей, если художник вкладывает в них свою душу; то, что создает из случайного переживания, мысли или конкретного факта ценность, есть долг. Основные ценности не могут меняться, меняется форма их: идти к этим ценностям – долг человека, а потому и художника. Долг пуст и формален, взятый безотносительно к жизни; жизнь хаотична и бессмысленна, не оформленная определенным волевым устремлением, соединение долга с жизнью – вот ценность. Своеобразное соединение художественного переживания (объект этого переживания безразличен) с внутренним велением долга определяет путь художника, создает из него символиста: художник всегда символист; символ всегда реален (в каких бы образах ни выражался он); символизм – всегда есть показатель того, что формой образа художник указывает нам на свой сокровенный, незыблемый путь; эзотеризм присущ искусству: под маской (эстетической формой) таится указание на то, что самое искусство есть один из путей достижения высших целей. В высочайшей тайне своей, укрытой под эстетикой, художник опять, вторично возвращается к людям; и потому-то в заявлении художника о своем праве быть свободным кроется огромная тяжесть ответственности; и если он восстает против той или иной формы символизации ценностей, то вовсе не потому, что не верит в ценности, художник может нам казаться кощунственным, когда он называет идолами наших богов; но если он назовет идолом и свое божество, то «последнее кощунство» ему не простится; тут он перестает быть человеком, тут он не символист, не реален он. Тут мы ему не прощаем, потому что «не во имя свое» мы приближаемся к нему, «не во имя свое» он зовет нас: нас соединяет с ним общий путь, общий долг, как людей.