Сергей Гандлевский - Стихотворения
бензоколонка.
Вот и хорошо.
Покойся здесь, пусть стороной пройдут
обещанный наукою потоп,
ислама вал и происки отчизны —
охотницы до пышных эксгумаций.
Жил беженец и умер. И теперь
сидит в теньке и мокрыми глазами
следит за выкрутасами кота,
который в силу новых обстоятельств
опасности уже не представляет
для воробьев и ласточек.
2007
* * *Очкарику наконец
овчарку дарит отец.
На радостях двух слов
связать не может малец.
После дождя в четверг
бредешь наобум, скорбя.
“Молодой, – кричат, – человек!”
Не рыпайся: не тебя.
Почему они оба – я?
Что общего с мужиком,
кривым от житья-бытья,
у мальчика со щенком?
Где ты был? Куда ты попал?
Так и в книжке Дефо
попугай-трепло лопотал —
только-то и всего.
И по улице-мостовой,
как во сне, подходит трамвай.
Толчея, фонарь на столбе.
“Негодяй, – бубнят, – негодяй!”
Не верти давай головой —
это, может быть, не тебе.
2007
Портрет художника в отрочестве
I.
Первый снег, как в замедленной съемке,
На Сокольники падал, пока,
Сквозь очки озирая потемки,
Возвращался юннат из кружка.
По средам под семейным нажимом
Он к науке питал интерес,
Заодно-де снимая режимом
Переходного возраста стресс.
Двор сиял, как промытое фото.
Веренице халуп и больниц
Сообщилось серьезное что-то —
Белый верх, так сказать, черный низ.
И блистали столетние липы
Невозможной такой красотой.
Здесь теперь обретаются VIPы,
А была – слобода слободой.
И юннат был мечтательным малым —
Слава, праздность, любовь и т. п.
Он сказал себе: “Что как тебе
Стать писателем?” Вот он и стал им.
2006
II.
Ни сика, ни бура, ни сочинская пуля —
иная, лучшая мне грезилась игра
средь пляжной немочи короткого июля.
Эй, Клязьма, оглянись, поворотись, Пахра!
Исчадье трепетное пекла пубертата
ничком на толпами истоптанной траве
уже навряд ли я, кто здесь лежал когда-то
с либидо и обидой в голове.
Твердил внеклассное, не заданное на дом,
мечтал и поутру, и отходя ко сну
вертеть туда-сюда – то передом, то задом —
одну красавицу, красавицу одну.
Вот, думал, вырасту, заделаюсь поэтом —
мерзавцем форменным в цилиндре и плаще,
вздохну о кисло-сладком лете этом,
хлебну того-сего – и вообще.
Потом дрались в кустах, еще пускали змея,
и реки детские катились на авось.
Но, знать, меж дачных баб, урча, слонялась фея —
ты не поверишь: все сбылось
2007
Антологическое
Се́нека учит меня
что страх недостоин мужчины
для сохраненья лица
сторону смерти возьми
тополь полковник двора
лихорадочный треп первой дружбы
ночь напролет
запах липы
уместивший всю жизнь
вот что я оставляю
а Сенека учит меня
2008
* * *Мама маршевую музыку любила.
Веселя бесчувственных родных,
виновато сырость разводила
в лад призывным вздохам духовых.
Видно, что-то вроде атавизма
было у совслужащей простой —
будто нет его, социализма,
на одной шестой.
Будто глупым барышням уездным
не собрать серебряных колец,
как по пыльной улице с оркестром
входит полк в какой-нибудь Елец.
Моя мама умерла девятого
мая, когда всюду день-деньской
надрывают сердце “аты-баты” —
коллективный катарсис такой.
Мама, крепко спи под марши мая!
Отщепенец, маменькин сынок,
самого себя не понимая,
мысленно берет под козырек.
2008
Голливуд
Федеральный агент не у дел и с похмелья
узнает о киднеппинге по CNN.
Кольт – на задницу, по боку зелье —
это почерк NN!
Дальше – больше опасных вопросов.
Городской сумасшедший сболтнул, где зарыт
неучтенный вагон ядовитых отбросов.
“Dad!” – взывает девчушка навзрыд.
В свой черед с белозубою шуткой
негр-напарник приходит на помощь вдвоем
с пострадавшей за правду одной проституткой —
и спасен водоем.
А к экрану спиной пожилой господин,
весь упрек и уныние, моет посуду
(есть горазды мы все, а как мыть – я один) —
и следы одичания видит повсюду.
Прикрываясь ребенком, чиновная мразь
к вертолету спешит. Пробил час мордобоя.
Хрясь наотмашь раскатисто, хрясь!
И под занавес краля целует героя.
И клеенчатый фартук снимает эстет.
С перекурами к титрам домыта посуда.
C казка – ложь, но душа, уповая на чудо,
лабиринтом бредет, как в бреду Голливуда,
окликая потемки растерянно: “Dad?!”
2009
* * *А самое-самое: дом за углом,
смерть в Вязьме, кривую луну под веслом,
вокзальные бредни прощанья —
присвоит минута молчанья.
Так русский мужчина несет до конца,
срамя или славя всесветно,
фамилию рода и имя отца —
а мать исчезает бесследно…
2009
* * *У Гоши? Нет. На Автозаводской?
Исключено. Скорей всего, у Кацов.
И виделись-то три-четыре раза.
Нос башмачком, зеленые глаза,
а главное – летящая походка,
такой ни у кого ни до, ни после.
Но имени-то не могло не быть!
Еще врала напропалую:
чего-то там ей Бродский посвятил,
или Париж небрежно поминала —
одумайся, какой-такой Париж?!
Вдруг вызвалась “свой способ” показать —
от неожиданности я едва не прыснул.
Показывала долго, неумело,
и, морщась, я ударами младых
и тощих чресел торопил развязку.
Сегодня, без пяти минут старик,
я не могу уснуть не вообще,
а от прилива скорби.
Вот и вспомнил —
чтоб с облегчением забыть уже
на веки вечные – Немесова. Наташа.
2009
* * *Старость по двору идет,
детство за руку ведет,
а заносчивая молодость
вино в беседке пьет.
Поодаль зрелые мужчины,
Лаиса с персиком в перстах.
И для полноты картины
рояль виднеется в кустах.
Кто в курсе дела, вряд ли станет
стыдиться наших пустяков,
зане метаморфозой занят:
жил человек – и был таков.
А я в свои лета, приятель
и побратим по мандражу,
на черный этот выключатель
почти без робости гляжу.
Чик-трак и мрак. И все же тайна
заходит с четырех сторон,
где светит месяц made in China
и спальный серебрит район,
где непременно в эту пору,
лишь стоит отодвинуть штору,
напротив каждого окна —
звезда тщеты, вот и она.
2010
* * *Вот римлянка в свои осьмнадцать лет
паркует мотороллер, шлем снимает
и отрясает кудри. Полнолунье.
Местами Тибр серебряный, но пробы
не видно из-за быстрого теченья.
Я был здесь трижды. Хочется еще.
Хорошего, однако, понемногу.
Пора “бай-бай” в прямом и переносном,
или напротив: время пробудиться.
Piazza de Massimi, здесь шлялись с Петей
(смех, а не “пьяцца” – черный ход с Навоны),
и мне пришло на ум тогда, что Гоголь
березу вспомнил, глядя на колонны,
а не наоборот. Так и запишем.
Вот старичье в носках и сандалетах
(точь-в-точь как северные старики)
бормочет в лад фонтану.
А римлянка мотоциклетный шлем
несет за ремешок, будто бадейку
с водой, скорее мертвой, чем живой.
И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий,
так присмирел на склоне праздной жизни,
что прошептать готов чувихе вслед:
“Хранят тебя все боги Куна…”
2011
Подражание
Into my heart an air that kills…
A. E. Housman
Двор пуст и на расправу скор
и режет без ножа.
Чье там окно глядит в упор
с седьмого этажа?
Как чье окно? – Твое окно,
ты обретался здесь
и в эту дверь давным-давно
входил, да вышел весь.
2011
* * *Когда я был молод, заносчив, смешлив,
раз, в забвенье приличий, я не пошел
ни на сходку повес с битьем зеркал,
ни к Лаисе на шелест ее шелков.
А с утра подался на Рижский вокзал,
взял билет, а скорее всего не брал,
и за час примерно доехал до… —
вот название станции я забыл.
В жизни я много чего забыл,
но помню тот яркий осенний день —
озноб тополей на сентябрьском ветру,
синее небо и т. п.
В сельпо у перрона я купил
чекушку и на сдачу батон,
спросил, как короче пройти к реке —
и мне указали кратчайший путь.
В ивах петляла Истра-река,
переливалась из света в тень.
И повторялись в реке берега,
как повторяются по сей день.
Хотя миновало сорок лет —
целая вечность коту под хвост, —
а река все мешает тень и свет;
но и наш пострел оказался не прост.
Я пил без закуски, но не косел,
а отрезвлялся с каждым глотком.
И я встал с земли не таким, как сел,
юным зазнайкой-весельчаком.
Выходит, вода пустячной реки,
сорок лет как утекшая прочь стремглав,
по-прежнему держит меня на плаву,
даже когда я кругом неправ.
Шли и шли облака среди тишины,
и сказал я себе, поливая траву:
“Значит, так”, – и заправил рубашку в штаны —