Автор неизвестен - Европейская поэзия XVII века
НА ЖЕНИТЬБУ СТАРИКА
Жениться он не стал в свои младые лета,
Когда, как говорят, умел он делать это.
Он взял жену на склоне дней;
Но что он будет делать с ней?
Пред тем как в мир уйти иной,
Немало напорол он чуши;
Теперь вкушает он покой —
И нам не беспокоит уши.
Каков приход, таков был и уход.
Жан промотал наследство и доход,
К богатствам никогда и не стремился.
А жизнь устроить был он не дурак:
Разбил на две и разбазарил так:
Полжизни спал, полжизни проленился.
Скаррон, почувствовав, что кончен здешний путь,
Взмолился к Парке: «Погоди чуть-чуть,
Дай мне с моей сатирой расквитаться».
Но Клото молвит: «Кончишь там, не нудь!
Скорей, скорей! Нашел когда смеяться!»
ЖАН РАСИН
Партениза! Смогу ль превозмочь твои чары!
Ты подобна богам этой властью большой.
И кто взглядов твоих переносит удары,
Тот, наверно, ослеп, или слеп он душой.
И во власть твою я вдруг отдался бездумно,
Беззащитен я был, и не вырвался стон,
Околдован тобой и влюбленный безумно,
Я всем сердцем приял Партенизы закон.
И хоть с волей моей мне пришлось распроститься,
Не жалею о ней и о ней не грущу.
Счастлив я: хоть я раб, только раб у царицы!..
От всего я отвык, ничего не хочу.
Я увидел, что ты среди всех вне сравненья,
И слепит мне глаза яркий блеск твоих глаз,
И пленило мне слух твое дивное пенье,
И сковали мне цепь завитки твоих влас.
Я увидел и то, что невидимо взгляду,
Я открыл в тебе клад потаенных красот,
Твое тело полно несказанной услады,
Достигает душа несказанных высот.
Ты — мила, ты любви оказалась достойной,
По достоинствам смог оценить я тебя.
Все рождает любовь к тебе, юной и стройной,
И любовь родилась — все забыл я любя.
И с тех пор как любви превзошел я искусство,
Вдохновения жив во мне пыл и подъем.
Никогда не умрет столь прекрасное чувство.
Партениза! Ты век будешь в сердце моем.
Ибо душу мою озарила не ты ли?
И ожег меня жар не твоих ли очей?
И лицо, и твой стан мое сердце пленили,
Мне не жить без любви яшвотворных лучей.
Партеииау пусть вы никогда не видали,
О леса и поля, о хребты и ручьи,
Не забудьте стихи, что хвалу ей воздали,
И не меркни, любовь! Вековечно звучн!
Господь! Как этот бой упорен!
В себе я ощущаю двух:
Один стремит к тебе мой дух,
В своем порыве непритворен;
Другой, строптив и непокорен,
Увы, к твоим законам глух.
Один — в нем истина святая,
Он к вечному добру влечет,
Чтоб я достиг твоих высот,
Все прочее пустым считая;
Другой, от неба отторгая,
К земле всей тяжестью гнетет.
Ну как, ведя войну такую,
Себя с собою примирю?
Не действую — лишь говорю,
Хочу — о, жалкий! — все впустую:
Стремлюсь к добру, со злом враждую,
Но не добро, а зло творю.
О, животворный свет вселенной!
Даруй мне мир, о Всеблагой!
Прикосновенья удостой,
Смири раздор души презренной,
Чтоб раб ничтожный плоти бренной
Стал преданным твоим слугой.
НИКОЛА БУАЛО-ДЕПРЕО
Маркизу де Данжо
Высокий род, Данжо, не плод воображенья,
Коль тот, кто от богов ведет происхожденье,
Вступив на доблестный, достойный предков путь,
Постыдным для себя сочтет с него свернуть.
Но если пошлый фат, изнеженный и томный,
Заслугами отцов бахвалится нескромно,
Стяжать их почести желанье возымев,
То мне внушает он презрение и гнев.
Допустим, что его прославленные деды
Одерживали впрямь великие победы,
Что одному, кто был всех боле знаменит,
Капет пожаловал три лилии на щит,—
Былая слава их с венками обветшала,
И не причастен к ней он, как и мы, нимало,
Хоть и храпит ее в пергаментных листах,
Пока они еще не превратились в прах.
Да как бы ни был он велик и славен родом, —
В позорной праздности коснея год за годом,
Он прадедов и честь и гордость предает
И унижает свой высокочтимый род.
Но он столь горд собой, кичится столь надменно
Маститою родней до сотого колена,
Как если б ие был сам из праха сотворен
И был над смертными высоко вознесен.
В самовлюбленности и глупом ослепленье
Он дерзко ждет, что все пред ним склонят колени!
Но я подобный тон не склонен выносить
И с полной прямотой хочу его спросить:
«Ответьте вы, чей ум и доблесть столь известны,
Среди животных кто уважен повсеместно?»
Вы скажете: скакун, могучий исполин,
Несущий всадника в лесах и средь долин,
Отважный друг в бою, в походе неустанный!
Вы правы: некогда Баярды и Альфаны
Являлись на турнир во всей своей красе.
Но век их миновал, они истлели все,
И вот потомки их живут совсем иначе —
Они таскают кладь, безропотные клячи!
А вы хотели бы, чтоб чтили вас равно
С героями, увы, почившими давно?
Тогда, не тщась сиять их потускневшим блеском,
Старайтесь к весу их не быть простым довеском
И, от героев род стремясь по праву весть,
Явите нам в себе их доблесть, долг и честь,
Их рвение в делах, их ненависть к порокам,
Бесстрашие в бою тяжелом и жестоком,
Умейте побеждать, не требуя наград,
И в поле ночевать, не сияв железных лат.
Коль вы таким себя покажете однажды,
Высокородным вас тотчас признает каждый;
Тогда вы сможете ввести в свой древний род
Любого короля, какой вам подойдет,
Взять из бездонного истории колодца
Ахилла, Цезаря — любого полководца,
И пусть вопит педапт: «Мы вас разоблачим!»,—
Хоть вы не правнук пх, но быть достойны им!
Но если предок ваш, — прямой, а не побочный! —
Хоть сам Геракл, а вы — ленивы и порочны,
То чем длинней ваш род — скажу вам без прикрас,—
Тем больше в нем прямых свидетельств против вас.
Вы в самомнении, сейчас, увы, нередком,
Наносите урон своим достойным предкам;
Ошибочно решив, что красят вас они,
Вы мирно дремлете в их благостной тени,
Пытаясь нацеппть их пышные одежды…
Они вас не спасут, напрасные надежды,
Вы настоящего не скроете лица:
Я вижу труса в вас, злодея, подлеца,
Вы льстец, способный лпшь на ложь и преступленье,
Здорового ствола гннлое ответвленье!
Быть может, ярости увлек меня порыв?
Быть может, слишком я горяч, нетерпелив?
Согласен. Я смягчусь. С великими так смело
Негоже говорить. Итак, вернемся к делу.
Известен ли ваш род и древен ли? — О да!
Я тридцать пять колен представлю без труда.
— Немало! — И притом прямых и безусловных!
Их титулы пестрят в древнейших родословных;
Столетий пыль щадит их негасимый свет.
— Но кто поручится, что в долгой цепи лет
Всем вашим пращурам, чьи налицо заслуги,
Хранили верность их примерные супруги,
Что никогда, нигде какой-нибудь нахал
Прямую линию коварно не прервал
И что за все века, от первого колена,
Кровь предков в вас чиста и неприкосновенна?
Ах, предки, титулы!.. Да будет проклят день,
Когда прокралась к нам вся эта дребедень!
Ведь были времена покоя и расцвета,
Когда никто еще и не слыхал про это,
Гордился каждый тем, что смел и честен он,
Всех ограждал равно один для всех закон;
Заслона не ища в родне, стоящей строем,
Герой был славен тем, что сам он был героем.
Но справедливости с годами вышел срок.
Честь стала не в чести, возвысился порок,
И гордецы, свое установив господство,
Ввели для избранных понятье «благородство».
Откуда ни возьмись, тотчас со всех сторон
Посыпались слова: маркиз, виконт, барон…
Отвагу, щедрость, ум с успехом заменили
Заслуги прадедов и давность их фамилий,
А некий геральдист для пущей похвальбы
Придумал вензеля, мудреные гербы
И тьму красивых слов: ламбели, контрпалы,—
Чтоб те, кому ума и знаний не хватало,
Могли употреблять, как некий свой язык,
Слова, к которым слух обычный не привык.
Тут все сошли с ума; у всех одна забота:
Поля, картьеры, львы, эмаль и позолота…
Не важен человек, коль есть гербовый щит,—
Он тем уже красив, и добр, и знаменит.
Но, чтобы подтвердить, что ты столь знатен родом,
Ты должен быть богат. Забудь же счет расходам,
Проматывай все то, что нажил твой отец,
Купи и разукрась роскошнейший дворец,
И знай, что свет тебя признает тем скорее,
Чем ярче и пышней у слуг твоих ливреи.
А те, кто победней, привыклп деньги в долг
Брать всюду, где дают; и, зная в этом толк,
Умеют с помощью уловок и запоров
Скрываться до поры от грубых кредиторов.
Но вот приходит час: разряженный юнец
Сел за долги в тюрьму. Он разорен вконец.
Пытаясь избежать скандала и позора,
Ведет ои под венец дочь выскочки и вора
И, чтобы оплатить издержки по суду,
Весь род свой продает за денежную мзду.
Так сохраняет он отцовское поместье,
Спасая честь свою — увы! — ценой бесчестья.
Да что высокий сан без золота? — Пустяк!
Вы монете свой род хвалить и так и сяк,
Но если нет к нему еще монеты звонкой,—
Сочтут маньяком вас и обойдут сторонкой.
Зато богач всегда в почете и в цене.
Пусть был лакеем он, коль деньги есть в мошне,
Какой-нибудь Дозье, порывшись в книгах пыльных,
Найдет князей в его преданиях фамильных.
Ты не таков, Данжо, мой благородный друг!
Тебе тщеславиться другими недосуг.
Оказано тебе доверье и вниманье
Монархом, чья вся жизнь — прекрасное деянье.
Не славой прадедов король наш знаменит:
Высокий дух его с героями роднит.
Он презирает лень, изнеженность, наряды,
Он от судьбы не ждет дарованной награды,
А обладает тем, что завоюет сам,
И тем дает пример всем прочим королям.
Коль хочешь ты себя покрыть законной славой,
Будь для него во всем его рукою правой
И докажи, что есть в наш лицемерный век
Достойный короля и честный человек.
О господи, ну кто там поднял крик опять?
Или ложатся спать в Париже, чтоб не спать?
Какой нечистый дух сюда во мраке ночи
Сгоняет всех котов, вопящих что есть мочи?
С постели соскочив, я ужасом объят:
Спасенья нет от них, ночь превративших в ад!
Один рычит, как тигр, другой, чей голос тонок,
Кричит отчаянно и нлачет, как ребенок.
Но мало этого! Чтоб доконать меня,
Звучит им в унисон мышей и крыс возня,
И по ночам она так мучит и тревожит,
Как сам аббат де Пюр днем досадить не может.
Хоть и не создан я для участи такой,
Всё словно в сговоре, чтоб мой сгубить покой:
Едва лишь петухов пронзительное пенье
Начнет испытывать мое долготерпенье,
Как слесарь, чье жилье, за то, что грешен я,
Господь расположил так близко от меня,—
Ужасный слесарь вдруг пускает в ход свой молот,
И хоть по жести бьет — мой череп им расколот.
Затем я слышу скрип колес и стук подков,
В соседней лавочке снят с грохотом засов,
Звонят колокола на сотне колоколен,
Чей похоронный звон, от коего я болен,
До самых туч летит и сотрясает их:
Вот так здесь мертвых чтят, вгоняя в гроб живых.
Когда б мне выпало терпеть лишь эти муки,
Я с благодарностью воздел бы к небу руки:
Хоть дома плохо мне и жизни я не рад,
Из дома выхожу — и хуже во сто крат.
Куда бы я ни шел, приходится толкаться
В толпе докучливой, и тут уж может статься,
Что кто-то в бок толкнет, нисколько не стыдясь,
И шапка с головы слетит нежданно в грязь;
А вот уже нельзя и перейти дорогу:
В гробу несут того, кто душу отдал богу.
Чуть дальше, на углу, сцепились двое слуг,
Ворчат прохожие, на них наткнувшись вдруг;
Я дальше путь держу, и снова остановка:
Мостильщики проход мне преграждают ловко.
Забрался кровельщик на крышу, и летят
Вниз черепиц куски, напоминая град.
Вдруг появляется телега, на которой,
Как бы предвестием великого затора,
Бревно качается, и этот груз большой
Шесть тянут лошадей по скользкой мостовой.
Карета катится навстречу. Столкновенье.
И вот уже лежит в грязи через мгновенье
С разбитым колесом карета, а за ней,
Желая сквозь затор пробиться поскорей,
Другая в грязь летит; движенье прекратилось,
Не меньше двадцати карет остановилось,
И в довершение, поскольку рок суров,
Пришли погонщики, гоня своих быков.
Все жаждут выбраться отсюда, всем неймется,
То вдруг мычание, то ругань раздается;
Сто конных, призванных порядок навести,
Теряются в толпе, порядок не в чести,
Царит сумятица, не ведая преграды,
Хоть время мирное — повсюду баррикады,
И крик стоит такой, что утонул бы в нем
С небес обрушенный на землю божий гром.
Поскольку я в пути встречаюсь то и дело
С подобной кутерьмой, а ждать мне надоело,
То я, не зная сам, что лучше предпринять,
Готов пойти на риск и путь свой продолжать.
И вот сквозь толчею пытаюсь я пробиться,
По лужам прыгаю, чтоб как-то уклониться
От яростных толчков, и, вырвавшись на свет,
Я грязью весь покрыт, живого места нет.
Путь продолжать нельзя: мой вид теперь отвратен.
В какой-то двор вбежав, от грязи и от пятен
Хочу избавиться. Но чтоб меня добить,
Разверзлись небеса, дождь начинает лить.
Для тех, кто улицу перебежать желает,
Доска лежит и мост она изображает.
Любого смельчака страшит подобный мост,
Настолько переход опасен и не прост.
Потоки хлещут с крыш, и под доской непрочной,
Бурля, течет река в канаве водосточной.
Но я иду вперед: грядущей ночи мрак,
В меня вселяя страх, мой ускоряет шаг.
Едва лишь сумерки в права свои вступают
И лавки запереть надежно заставляют,
Едва лишь мирные купцы, придя домой,
Начнут подсчитывать в тиши доход дневной,
Едва стихает шум и умолкают споры,
Как тотчас городом овладевают воры.
Глухой и мрачный лес с Парижем не сравнишь,
Затем что во сто крат опаснее Париж.
Беда тому, кто в ночь, гоним нежданным делом,
Попал на улицу: нельзя быть слишком смелым.
Бандиты тут как тут. «Стой! Жизнь иль кошелек!»
Сдавайтесь. Или нет, деритесь, чтобы смог
И вашу смерть вписать историк в длинный свиток,
Где уличных убийств и так уже избыток.
А что касается меня, то я в кровать,
Едва нисходит мрак, укладываюсь спать,
И в комнате своей тушу я свет поспешно.
Но вот закрыть глаза пытаюсь безуспешно.
Какой-то наглый сброд, забыв и страх и стыд,
Из пистолета вдруг в окно мое палит.
Я слышу, как вопят: «Спасите! Убивают!»
«Горит соседний дом!» — из темноты взывают.
Дрожа от ужаса, я мчусь из спальни прочь.
Забыв надеть камзол, я бегаю всю ночь
По нашей улице, и весь квартал порою
Напоминает мне пылающую Трою,
В которую смогли ворваться греки вдруг
И собираются разграбить все вокруг.
Но вот горящий дом под нашими баграми
На землю рушится, и затухает пламя.
Я, полотна белей, тащусь к себе домой.
Ночь подошла к концу, я вижу свет дневной,
Ложусь опять в постель, по па душе тревожно.
Лишь деньги уплатив, уснуть в Париже можно.
Как хорошо купить участок, а на нем
Вдали от улицы себе построить дом!
Париж для богача рисуется иначе:
Он в городе живет и вроде бы на даче,
Он видит пред собой всегда зеленый сад,
Деревья средь зимы весну ему сулят,
И, чувствуя ковер цветочный под ногами,
Он тешит сам себя приятными мечтами.
А я, кто не сумел добра себе нажить,
Живу как бог велит и там, где можно жить.
Расин, какой восторг даруешь ты сердцам,
Когда твои стихи актер читает нам!
Над Ифигенией, закланью обреченной,
Так не скорбели все в Авлиде омраченной,
Как наши зрители, рыдавшие над ней,
Увидев Шанмеле в трагедии твоей.
Но помни все-таки, что дивные творенья
Тебе всеобщего не сыщут одобренья:
Ведь возле гения, идущего путем,
Который был толпе доселе незнаком,
Безостановочно плетет интрига сети.
Его соперники, мигая в ярком свете,
Как стая воронья, кружат над головой…
Вернейшие друзья и те подъемлют вой.
И лишь у вырытой на кладбище могилы,
Когда безмолвствуют смущенные зоилы,
Все постигают вдруг, какой угас певец,
И возложить спешат ему на гроб венец.
Пока дощатый гроб и горсть земли печальной
Не скрыли навсегда Мольера прах опальный,
Его комедии, что все сегодня чтут,
С презреньем отвергал тупой и чванный шут.
Надев роскошные придворные одежды,
На представленье шли тупицы и невежды,
И пьеса новая, где каждый стих блистал,
Была обречена их кликой на провал.
Иного зрелища хотелось бы вельможе,
Графиня в ужасе бежала вон из ложи,
Маркиз, узнав ханже суровый приговор,
Готов был автора отправить на костер,
И не жалел виконт проклятий самых черных
За то, что осмеять поэт посмел придворных…
Но Парка ножницы безжалостно взяла,
И навсегда его от нас укрыла мгла.
Тогда признали все Мольера чудный гений.
Меж тем Комедия, простертая на сцене,
Давно немотствует, и некому помочь
Ей снова встать с колен и горе превозмочь.
Таков Комедии конец весьма бесславный.
Трагический поэт, Расин, Софоклу равный,
Единственный, кто нас утешить может в том,
Что старится Корнель и пламя гаснет в нем,—
Зачем дивишься ты, когда завистник бледный,
Исполнен ярости, бессонной и зловредной,
Тебя преследует жестокой клеветой?
Господень промысел, премудрый и святой,
О пользе смертного печется неуклонно:
На ложе почестей талант клонится сонно,
Но, от ленивых грез врагами пробужден,
К вершинам мастерства идет бесстрашно он,
Мужая с каждым днем наперекор обидам.
Был Цинна некогда рожден гонимым Сидом,
И, может быть, твой Бурр лишь потому хорош,
Что в Пирра критика вонзала острый нож.
Я, правда, получил лишь скромное призванье
И не привлек к себе завистников вниманье,
Но я в суждениях так прям и так суров,
Что смог приобрести полезнейших врагов:
Они мне помогли своей хулой надменной
Отшлифовать мой дар, убогий и смиренный.
Пытались столько раз меня поймать они,
Что издали теперь я вижу западни,
И тем старательней стихов шлифую строчки,
Что ищут недруги ошибок в каждой точке;
Они везде кричат о слабостях моих,—
Я слушаю нх брань и тут же правлю стих;
Крупицу разума увидев в их сужденьях,
Я не упорствую нисколько в заблужденьях:
От злобной критики, где доля правды есть,
Я лучше становлюсь — изысканная месть.
Примеру моему ты следовать попробуй:
Когда тебя чернят и донимают злобой,
Насмешками ответь на неумолчный вой
И пользу извлеки из браии площадной.
Твой критик неумен, бессилен и ничтожен.
Парнас во Франции тобой облагорожен,
Тебя он защитит от козней и интриг,
И правнуки поймут, как был Расип велик.
Кто Федру зрел хоть раз, кто слышал стоны боли
Царицы горестной, преступной поневоле,
Тот, строгим мастерством поэта восхищеи,
Благословит наш век за то, что видел он,
Как рос и расцветал твой несравненный гений,
Создавший дивный рой блистательных творений.
Так пусть себе ворчит и тщетно злится тот,
Кто полон горечи, псппв Расина мед!
Не важно, что Перрен — всегдашний наш гонитель,
Что ненавидит пас «Ионы» сочинитель,
Что сердится Линьер, бездарнейший дурак,
И множество других посредственных писак;
Но важно, чтоб и впредь творенья нашей музы
Любил народ и двор и знали все французы,
Чтоб королю они понравиться могли,
Чтоб их читал Конде, гуляя в Шантильи,
Чтоб трогали они Ларошфуко, Вивона,
Ангьена строгого, Кольбера и Помпона,
Чтоб тысячи людей нашли порою в них
И мысли острые, и благородный стих…
А под конец хочу просить у провиденья,
Чтоб герцог Монтозье им вынес одобренье!
К таким читателям здесь обращаюсь я.
Но глупых критиков обширная семья,
Все почитатели посредственности пресной,—
Мне их суждение отнюдь не интересно:
Пускай спешат туда, где, ими вознесен,
Своей трагедией их угостит Прадон!
Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе,
Но рифма не должна со смыслом жить в разладе;
Меж ними ссоры нет и не идет борьба:
Он — властелин ее, она — его раба.
Коль вы научитесь искать ее упорно,
На голос разума она придет иокорпо,
Охотпо подчинись привычному ярму,
Неся богатство в дар владыке своему.
Но чуть ей волю дать — восстанет против долга,
И разуму ловить ее придется долго.
Так пусть же будет смысл всего дороже вам,
Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам!
Иной строчит стихи как бы охвачен бредом:
Ему порядок чужд и здравый смысл неведом.
Чудовищной строкой он доказать спешит,
Что думать так, как все, его душе претит.
Не следуйте ему. Оставим итальянцам
Пустую мишуру с ее фальшивым глянцем.
Всего важнее смысл; но, чтоб к нему прийти,
Придется одолеть преграды на пути,
Намеченной тропы придерживаться строго:
Порой у разума всего одна дорога.
Нередко пишущий так в свой предмет влюблен,
Что хочет показать его со всех сторон:
Похвалит красоту дворцового фасада;
Начнет меня водить по всем аллеям сада;
Вот башенка стоит, пленяет арка взгляд;
Сверкая золотом, балкончики висят;
На потолке лепном сочтет круги, овалы:
«Как много здесь гирлянд, какие астрагалы!»
Десятка два страниц перелистав подряд,
Я жажду одного — покинуть этот сад.
Остерегайтесь же пустых перечислений,
Ненужных мелочей и длинных отступлений!
Излишество в стихах и плоско и смешно:
Мы им пресыщены, нас тяготит оно.
Не обуздав себя, поэт писать не может.
Спасаясь от грехов, он их порою множит,
У вас был вялый стих, теперь он режет слух;
Нет у меня прикрас, по я безмерно сух;
Один избег длиннот и ясности лишился;
Другой, чтоб не ползти, в туманных высях сх(рылся.
Хотите, чтобы вас читать любили мы?
Однообразия бегите, как чумы!
Тягуче гладкие, размеренные строки
На всех читателей наводят сон глубокий.
Поэт, что без конца бубнит унылый стих,
Себе поклонников ие обретет меж них.
Как счастлив тот поэт, чей стих, живой и гибкий,
Умеет воплотить и слезы и улыбки.
Любовью окружен такой поэт у нас;
Барбен его стихи распродает тотчас.
Бегите подлых слов и грубого уродства.
Пусть низкий слог хранит и строй и благородство.
Вначале всех привлек разнузданный бурлеск:
У нас в новинку был его несносный треск.
Поэтом звался тот, кто был в остротах ловок.
Заговорил Парнас на языке торговок.
Всяк рифмовал, как мог, не ведая препон,
И Табарену стал подобен Аполлон.
Всех заразил недуг, опасный и тлетворный,
Болел им буржуа, болел им и придворный,
За гения сходил ничтожнейший остряк,
И даже Ассуси хвалил иной чудак.
Потом, пресыщенный спм вздором сумасбродным,
Его отринул двор с презрением холодным;
Он шутку отличил от шутовских гримас,
И лишь в провинции «Тифон» в ходу сейчас.
Возьмите образцом стихи Маро с их блеском
И бойтесь запятнать поэзию бурлеском;
Пускай им тешится толпа зевак с Пон-Неф.
Но пусть не служит вам примером и Бребеф.
Поверьте, незачем в сраженье при Фарсале,
Чтоб «горы мертвых тел и раненых стенали».
С изящной простотой ведите свой рассказ
И научитесь быть приятным без прикрас.
Воспитанники муз! Пусть вас к себе влечет
Не золотой телец, а слава и почет.
Когда вы пишете и долго и упорно,
Доходы получать потом вам не зазорно,
Но как противен мне и ненавистен тот,
Кто, к славе охладев, одной наживы ждет!
Камену он служить издателю заставил
И вдохновение корыстью обесславил.
Когда, не зная слов, наш разум крепко спал,
Когда законов он еще не издавал,
Разъединенные, скитаясь по дубравам,
Людские племена считали силу правом,
И безнаказанно, не ведая тревог,
В то время человек убить другого мог.
Но вот пришла пора, и слово зазвучало,
Законам положив прекрасное начало,
Затерянных в лесах людей соединив,
Построив города среди цветущих нив,
Искусно возведя мосты и укрепленья
И наказанием осилив преступленья.
И этим, говорят, обязан мир стихам!
Должно быть, потому гласят преданья нам,
Что тигры Фракии смирялись и, робея,
Ложились возле ног поющего Орфея,
Что стены Фив росли под мелодичный звон,
Когда наигрывал на лире Амфион.
Да, дивные дела стихам на долю пали!
В стихах оракулы грядущее вещали,
И жрец трепещущий толпе, склоненной в прах,
Суровый Феба суд передавал в стихах.
Героев древних лет Гомер навек прославил
И к дивным подвигам сердца людей направил,
А Гесиод учил возделывать поля,
Чтобы рождала хлеб ленивая земля.
Так голос мудрости звучал в словах поэтов,
И люди слушались ее благих советов,
Что сладкозвучием приковывали слух,
Потом лились в сердца и покоряли дух.
За неусыпную заботливость опеки
Боготворили муз по всей Элладе греки
И храмы стройные в их воздвигали честь,
Дабы на пользу всем могли искусства цвесть.
Но век иной настал, печальный и голодный,
И утерял Парнас свой облик благородный.
Свирепая корысть — пороков грязных мать —
На души и стихи поставила печать,
И речи лживые для выгоды слагала,
И беззастенчиво словами торговала.
Вы презирать должны столь низменную страсть.
Но если золото взяло над вами власть,
Пермесскою волной прельщаться вам не стоит:
На берегах иных свой дом богатство строит.
Певцам и воинам дарует Аполлон
Лишь лавры да подчас бессмертие имен.
Пою сражения и грозного прелата,
Что, духом рвения высокого объятый,
Стезею праведной ведя свой славный храм,
Налой на клиросе велел поставить там.
Вотще его оттоль псаломщик дерзновенный
Пытался удалить; прелатом неизменно
На место прежнее он водворяем был.
В конце концов налой скамью врага накрыл.
О муза, расскажи, как злое мести пламя
Между священными вдруг вспыхнуло мужами,
Сколь продолжительный их разделял разлад.
Ах, и у набожных в душе вскипает яд!
А ты, великий муж, чья мудрость поборола
На благо церкви зло растущего раскола,
Мой труд благослови и выслушай рассказ
О славных подвигах, от смеха удержась…
………………………..
…В укромной глубине безмолвного алькова
Кровать с периною из пуха дорогого
Роскошно высилась, завесой четверной
Закрытая, чтоб свет не проникал дневной.
Там, в сладостной тиши прохладной полутени,
Несокрушима власть вовек блаженной Лени.
И там-то, завтраком заправившись, прелат
Ждет в легком полусне обеденных услад.
Лицо его блестит, как некий самородок,
Двойной спускается на шею подбородок,
И тела мягкий груз, в подушки погружен,
Их нудит издавать порой тяжелый стон.
Накрытый видит стол вошедшая богиня
И восхищается церковной благостыней.
К прелату, спящему в тиши, она спешит
И, к изголовию склонившись, говорит:
«Ты спишь, прелат? Меж тем псаломщик дерзновенный
Там вздумал за тебя служить неприкровенно —
Молитвы возносить, процессы возглавлять,
Благословения потоком изливать.
Ты спишь? Иль ждешь, когда, от ужаса бледнея,
Увидишь и стихарь и митру на злодее?
Ах, ежели тебе всего милей покой,
То на епископский свой сан махни рукой».
Она умолкла: уст ее мирских дыханье
В прелате вызвало сутяжное алканье.
Он, весь дрожа, встает, но, несмотря на дрожь
Богиню вещую благословляет все ж.
Как бык, ужаленный осою разъяренной
И роком за укус на гибель обреченный,
Страданием томим, от боли сам не свой,
Протяжный издает на всю округу вой,—
Так пламенный прелат, дрожа от сновиденья,
Прислугу верную ругает в исступленье
И, разжигая всласть свой справедливый гнев,
Решает в храм пойти, обеда не поев.
Напрасно Жилотен, сей капеллан примерный,
Его уговорить пытается усердно,
Что, в полдень из дому уйдя, огромный вред
Себе он нанесет: остынет весь обед.
«Какого, — молвит он, — безумия слепого
Вы стали жертвою? На кухне все готово.
Нельзя же забывать про свой высокий сан!
Он разве для того, чтобы работать, дан?
И к месту ли теперь святое ваше рвенье?
Довольно без того часов поста и бденья.
Придите же в себя и знайте, что обед
Не стоит ничего, когда он подогрет».
Так молвит Жилотен и, рассудив не глупо,
Тотчас велит подать на стол тарелку супа.
С священным трепетом прелат на суп глядит,
Как будто онемев: весь мир им позабыт.
Заспорили Менаж с Биленом:
Был или нет (давным-давно)
Опубликован Сен-Сорленом
Труд в посрамление Арно?
Книгопродавец был, из старых,
В собранье, — он им дал ответ:
«Я издавал. В ста экземплярах.
Тому… позвольте… двадцать лет».
«Боюсь, издатель спрос превысил,—
Я молвил, — автор скучноват».
Был тон книгопродавца кисел:
«Все сто так в лавке и лежат».
Тьмы недругов старались многократно
Чернить мой слог, — и устно и печатно,—
Выискивая в нем ошибки и грехи;
Котен же особливо был коварен;
Чтоб свету показать, как я бездарен,
Мне приписал свои стихи.
Врач, уложивший в гроб несчастных без числа
(Не столько сгинуло их от чумы и в войнах),
Приняв духовный сан, стал отпевать покойных.
Нет, не сменил он ремесла.
АНТУАНЕТТА ДЕЗУЛЬЕР