Дмитрий Быков - Блаженство (сборник)
«Все валится у меня из рук. Ранний снег, ноябрь…»
Все валится у меня из рук. Ранний снег, ноябрь
холодущий.
Жизнь заходит на новый круг, более круглый, чем
предыдущий.
Небо ниже день ото дня. Житель дна, гражданин
трущобы
Явно хочет, чтобы меня черт задрал. И впрямь
хорошо бы.
Это ты, ты, ты думаешь обо мне, щуря глаз, нагоняя
порчу,
Сотворяя кирпич в стене из борца, которого корчу;
Заставляешь дрожать кусты, стекло – дребезжать
уныло,
А машину – гнить, и все это ты, ты, ты,
Ты, что прежде меня хранила.
Но и я, я, я думаю о тебе, воздавая вдвое, превысив
меру,
Нагоняя трещину на губе, грипп, задержку, чуму,
холеру,
Отнимая веру, что есть края, где запас тепла и защиты
Для тебя хранится. И все это я, я, я —
Тоже, в общем, не лыком шитый.
Сыплем снегом, ревем циклоном, дудим в дуду
От Чучмекистана до Индостана,
Тратим, тратим, все не потратим то, что в прошлом году
Было жизнью и вот чем стало.
И когда на невинных вас из промозглой тьмы
Прелью, гнилью, могилой веет, —
Не валите на осень: все это мы, мы, мы,
Больше так никто не умеет.
«Хотя за гробом нету ничего…»
Хотя за гробом нету ничего,
Мир без меня я видел, и его
Представить проще мне, чем мир со мною:
Зачем я тут – не знаю и сейчас.
А чтобы погрузиться в мир без нас,
Довольно встречи с первою женою
Или с любой, с кем мы делили кров,
На счет лупили дачных комаров,
В осенней Ялте лето догоняли,
Глотали незаслуженный упрек,
Бродили вдоль, валялись поперек
И разбежались по диагонали.
Все изменилось, вплоть до цвета глаз.
Какой-то муж, ничем не хуже нас,
И все, что полагается при муже, —
Привычка, тапки, тачка, огород,
Сначала дочь, потом наоборот, —
А если мужа нет, так даже хуже.
На той стене теперь висит Мане.
Вот этой чашки не было при мне.
Из этой вазы я вкушал повидло.
Где стол был яств – не гроб, но гардероб.
На месте сквера строят небоскреб.
Фонтана слез в окрестностях не видно.
Да, спору нет, в иные времена
Я завопил бы: прежняя жена,
Любовница, рубашка, дом с трубою!
Как смеешь ты, как не взорвешься ты
От ширящейся, жуткой пустоты,
Что заполнял я некогда собою!
Зато теперь я думаю: и пусть.
Лелея ностальгическую грусть,
Не рву волос и не впадаю в траур.
Вот эта баба с табором семьи
И эта жизнь – могли бы быть мои.
Не знаю, есть ли Бог, но он не фраер.
Любя их не такими, как теперь,
Я взял, что мог. Любовь моя, поверь —
Я мучаюсь мучением особым:
Я помню каждый наш с тобою час.
Коль вы без нас – как эта жизнь без нас,
То мы без вас – как ваша жизнь за гробом.
Во мне ты за троллейбусом бежишь,
При месячных от радости визжишь,
Швыряешь морю мелкую монету,
Читаешь, ноешь, гробишь жизнь мою, —
Такой ты, верно, будешь и в раю.
Тем более что рая тоже нету.
К вопросу о роли детали в русской прозе
Кинозал, в котором вы вместе грызли кедрач
И ссыпали к тебе в карман скорлупу орехов.
О деталь, какой позавидовал бы и врач,
Садовод при пенсне, таганрогский выходец Чехов!
Думал выбросить. И велик ли груз – скорлупа!
На троллейбусной остановке имелась урна,
Но потом позабыл, потому что любовь слепа
И беспамятна, выражаясь литературно.
Через долгое время, в кармане пятак ища,
Неизвестно куда и черт-те зачем заехав,
В старой куртке, уже истончившейся до плаща,
Ты наткнешься рукою на горстку бывших орехов.
Так и будешь стоять, неестественно прям и нем,
Отворачиваясь от встречных, глотая слезы…
Что ты скажешь тогда, потешавшийся надо всем,
В том числе и над ролью детали в структуре прозы?
«Душа под счастьем спит, как спит земля под снегом…»
Если шторм меня разбудит —
Я не здесь проснусь.
Я. ПолонскийДуша под счастьем спит, как спит земля под снегом.
Ей снится дождь в Москве или весна в Крыму.
Пускает пузыри и предается негам,
Не помня ни о чем, глухая ко всему.
Душа под счастьем спит. И как под рев метельный
Ребенку снится сон про радужный прибой, —
Так ей легко сейчас весь этот ад бесцельный
Принять за райский сад под твердью голубой.
В закушенных губах ей видится улыбка,
Повсюду лед и смерть – ей блазнится уют.
Гуляют сквозняки и воют в шахте лифта —
Ей кажется, что рай и ангелы поют.
Пока метался я ночами по квартире,
Пока ходил в ярме угрюмого труда,
Пока я был один – я больше знал о мире.
Несчастному видней. Я больше знал тогда.
Я больше знал о тех, что нищи и убоги.
Я больше знал о тех, кого нельзя спасти.
Я больше знал о зле – и, может быть, о Боге
Я тоже больше знал, Господь меня прости.
Теперь я все забыл. Измученным и сирым
К лицу всезнание, любви же не к лицу.
Как снегом скрыт асфальт, так я окутан миром.
Мне в холоде его тепло, как мертвецу.
…Земля под снегом спит, как спит душа под счастьем.
Туманный диск горит негреющим огнем.
Кругом белым-бело, и мы друг другу застим
Весь свет, не стоящий того, чтоб знать о нем.
Блажен, кто все забыл, кто ничего не строит,
Не знает, не хранит, не видит наяву.
Ни нота, ни строка, ни статуя не стоит
Того, чем я живу, – хоть я и не живу.
Когда-нибудь потом я вспомню запах ада,
Всю эту бестолочь, всю эту гнусь и взвесь, —
Когда-нибудь потом я вспомню все, что надо.
Потом, когда проснусь. Но я проснусь не здесь.
Люди Севера
В преданьях северных племен, живущих в сумерках
берложных,
Где на поселок пять имен, и то все больше односложных,
Где краток день, как «Отче наш», где хрусток наст
и воздух жесток,
Есть непременный персонаж – обычно
девочка-подросток.
На фоне сверстниц и подруг она загадочна, как полюс,
Гордится белизною рук и чернотой косы по пояс,
Кривит высокомерно рот с припухшей нижнею губою,
Не любит будничных забот и все любуется собою.
И вот она чешет черные косы, вот она холит свои
персты, —
Покуда вьюга лепит торосы, пока поземка змеит
хвосты, —
И вот она щурит черное око – телом упруга,
станом пряма, —
А мать пеняет ей: «Лежебока!» и скорбно делает все сама.
Но тут сюжет ломает ход, ломаясь в целях воспитанья,
И для красотки настает черед крутого испытанья.
Иль проклянет ее шаман, давно косившийся угрюмо
На дерзкий вид и стройный стан («Чума на оба
ваши чума!»),
Иль выгонят отец и мать (зима на севере сурова),
И дочь останется стонать без пропитания и крова,
Иль вьюга разметет очаг и вышвырнет ее в ненастье —
За эту искорку в очах, за эти косы и запястья, —
Перевернет ее каяк, заставит плакать и бояться,
Зане природа в тех краях не поощряет тунеядца.
И вот она принимает муки, и вот рыдает дни напролет,
И вот она ранит белые руки о жгучий снег
и о вечный лед,
И вот осваивает в испуге добычу ворвани и мехов,
И отдает свои косы вьюге во искупленье своих грехов,
Поскольку много ли чукче прока в белой руке
и черной косе,
И трудится, не поднимая ока, и начинает пахнуть,
как все.
И торжествуют наконец законы равенства и рода,
И умиляется отец, и усмиряется погода,
И воцаряется уют, и в круг свивается прямая,
И люди севера поют, упрямых губ не разжимая, —
Она ж сидит себе в углу, как обретенная икона,
И колет пальцы об иглу, для подтверждения закона.
И только я до сих пор рыдаю среди ликования
и родства,
Хотя давно уже соблюдаю все их привычки
и торжества, —
О дивном даре блаженной лени, что побеждает тоску
и страх,
О нежеланье пасти оленей, об этих косах и о перстах!
Нас обточили беспощадно, процедили в решето —
Ну я-то что, ну я-то ладно, но ты, родная моя, за что?!
О где вы, где вы, мои косы, где вы, где вы, мои персты?
Кругом гниющие отбросы и разрушенные мосты,
И жизнь свивается, заканчиваясь, и зарева встают,
И люди севера, раскачиваясь, поют, поют, поют.
Письмо