Александр Городницкий - И вблизи и вдали
Какая пронзительная и проницательная безнадежность на краю смерти! Какая противоположность его же величавому и самоуверенному "Памятнику"!
Залы, где мы находились, как рассказал Тоник, были специально отведены под хранилище редких рукописей, прежде императорское. Я обратил внимание на большое число старых французских рукописей и книг, и Эйдельман, улыбаясь радостной улыбкой миссионера при виде еще не обращенного дикаря, поведал мне забавную историю из времен Великой Французской революции. 14 июля 1789 года, когда дымилась взятая санкюлотами Бастилия, все ее многолетние архивы были вышвырнуты прямо на мостовую. Мимо проезжал скромный чиновник русского посольства страстный коллекционер Дубровин, который, проявив чисто российскую сметку, послал тут же в посольство за подводами. Так бесценные архивы французской королевской тюрьмы оказались в Санкт-Петербурге.
Не менее удивительным, однако, в этом строгом хранилище мне показалась та нескрываемая симпатия, с которой к Тонику относились все без исключения хранители и хранительницы, чья строгость и недоверчивость являлись необходимой частью их профессии. Его человеческое обаяние вообще везде и всегда действовало на окружающих. Он был на редкость органичный человек, никогда не старался подделываться ни под кого, понравиться аудитории или какому-нибудь значительному лицу. Может быть, именно поэтому, будучи полным и грузным, двигался он с каким-то неповторимым изяществом, а лицо его, часто освещенное улыбкой, казалось всегда молодым. Наш общий друг художник Борис Жутовский нарисовал его портрет, на котором Натан Эйдельман совсем не такой - на портрете он жесткий, монументальный и трагический. Наверное, так оно в самом деле и было, но мне запомнился другой облик Тоника - общительного и веселого. На друзей своих он сердиться долго не умел и прощал им любые обиды.
Более всего обычно ссорился он в компаниях и застольях со своим самым близким другом Вольдемаром Петровичем Смилгой, человеком во всех отношениях выдающимся, но весьма язвительным и часто изрядно покусывающим Тоника, тем более, что еще со школьной парты он более всех знал его уязвимые места. Шумные ссоры эти, однако, были несерьезными.
Сам Смилга любил вспоминать историю со встречей у него на квартире какого-то, сейчас уже не вспомню какого. Нового года, на которой присутствовали с женами я и Тоник. В три часа ночи, когда веселье уже заметно спало, распахнулась вдруг входная дверь и в доме появился еще один друг и одноклассник Эйдельмана - режиссер Владимир Левертов, преподававший в театральном училище, в сопровождении нескольких юных будущих актрис. По уверениям Смилги, уже через пять минут я пытался петь им какие-то песни, хотя без аккомпанемента обычно петь не люблю, а Тоник, отпихивая меня, начал громко вещать им что-то о Пушкине. Жены наши, однако, были начеку, и нас развели по домам, а что касается меня, то, как обычно едко рассказывает Смилга, "жена по дороге била его о памятники, не имеющие архитектурной ценности".
По его собственному заявлению, дружбу Натан Эйдельман ценил более всего. Он, по существу, был центром того "школьного братства", которое в наш небогатый традициями и долговечными людскими связями век на долгие годы объединило выпускников 110 школы. Класс их, подобно лицеистам, традиционно собирался раз в году, не считая различного рода сборищ на днях рождений. Сам Тоник вел летопись их класса. Ему очень нравилось их сходство с пушкинскими лицеистами. Он даже книгу хотел написать об этом, да вот не успел.
Выполнение любых дружеских обязательств Эйдельман считал для себя священным и непреложным долгом. Когда смертельно заболел близкий друг и коллега Юлия Крейндлина, талантливый хирург Михаил Жадкевич, Тоник регулярно приходил к нему домой и читал лекции по русской истории. На наши дни рождений он сочинял обстоятельные доклады на тему о том, какие события происходили в этот день в различные исторические эпохи. Вместе с тем решительно никаких интимных тайн поверять ему было никак нельзя, потому что он немедленно рассказывал о них кому-нибудь из друзей или своей неизменной подруге Юле. При этом трогательно произносил любимую со школы фразу: "Старик, я тебя не продаду", что совершенно не меняло сути дела. Злого умысла, однако, в этом, конечно, не было никакого. Причина проста - Тоник рассказывал Юле все и всегда. Иногда это приводило к неожиданным драматическим коллизиям, однако друзья Тоника, зная эту его особенность, на него не обижались.
Так же трудно было договариваться с ним о датах выступлений. Он почти всегда соглашался, но потом оказывалось, что уже назначенное время занято у него чем-то другим. Опытные люди знали, что договариваться следует не с ним, а с Юлей, которая вела все его дела и была не только женой, но и бессменным секретарем, машинисткой, редактором и т. д. Работала она, так же как и Тоник, с утра до ночи, а в то недолгое время, когда он отдыхал, ухитрялась перепечатывать начисто правленые части рукописей.
Мне неоднократно приходилось выступать вместе с Эйдельманом, и каждый раз это было серьезным испытанием, потому что после него на сцене уже нечего было делать: весь зал и все участники выступления знали, что самое интересное уже прошло. Я помню, как в начале июня, в дни очередного пушкинского юбилея, мы ездили вместе с небольшой группой писателей выступать в Сухуми. Встреча с аудиторией должна была состояться в городском театре. Всем было выделено для выступления по пять минут, и только Эйдельману, как основному лектору, предоставили полчаса. Когда перед выступлением он сидел и готовился за сценой, к нему подошел писатель и литературовед Зиновий Паперный, известный своими шутками, и сказал: "Знаешь, Тоник, когда ты будешь им рассказывать про Пушкина, не говори, что его убили - это омрачит вечер".
На юбилейном вечере Булата Окуджавы даже популярнейший Михаил Жванецкий все просил ведущего, чтобы его выпустили выступать перед Эйдельманом, а выйдя все же сразу после него, сказзал: "После Эйдельмана выступать трудно. Ведь он сам гораздо более популярен, чем те люди, о которых он пишет". Друзья Натана, в том числе и я, часто обвиняли его, что он разбрасывается - много пишет всяких, на наш взгляд необязательных, книжек, в том числе детгизовских, где занимается популяризацией истории; что ему следовало бы при таком уме и таланте сосредоточиться на главном. Критиковали, в частности, его "автобиографический" роман "Большой Жанно", написанный как бы от лица Ивана Ивановича Пущина. Некоторые говорили о всяческих "вредных влияниях" на Тоника, которые отвлекают его от основного поприща. Зная Тоника много лет, я могу сказать, что, при всей внешней мягкости характера, в вопросах творчества он был твердым и неподатливым, как на портрете Бориса Жутовского. И влиять на него здесь было практически невозможно - он делал только то, что сам хотел делать в этот момент. Подобно другим крупнейшим российским историкам - Карамзину, Соловьеву, Ключевскому, Костомарову, Эйдельман был концептуален. Его главная концепция, близкая к пушкинской идее "в надежде славы и добра" состояла в реформаторском преобразовании нашей огромной страны на основе демократии, экономических реформ, культуры и просвещения. Показательной в этом отношении является его последняя прижизненная книга "Революция сверху", которую он подарил мне с характерной надписью "И никаких революций снизу!". И в истории России его привлекали реформаторы и просветители при всем их несходстве - от Лунина и Герцена до князя Щербатова и Карамзина. Петра Первого Эйдельман считал "первым интеллигентом на троне", справедливо полагая, что отмена телесных наказаний для дворян заложила основу для рождения российской интеллигенции. Внуки этого первого поколения "непоротого" сословия вышли на Сенатскую площадь.
В долгих ежевечерних прогулках по зеленым улочкам дачного поселка Мичуринец, где уютно пахло печным дымом, и тишина мягких подмосковных сумерек лишь изредка нарушалась криками играющих детей или шумом проходящей электрички. Тоник, обдумывавший тогда будущую книгу о "революции сверху", подробно рассказывал о сложностях реформаторской деятельности в России во все времена, о страшной силе давления "правых" и "аппарата" на царей-реформаторов, которые только на первый взгляд были "самодержавными", а в действительности не могли, конечно, не считаться с мнением помещиков и губернаторов. "Вот Павел попытался пойти против аппарата - его и убили. Знаешь, он послал своего доверенного чиновника с ревизией в Курскую губернию. Тот вернулся и доложил, что воруют все - от губернатора до последнего коллежского регистратора. И Павел на его донесении собственноручно начертал: "Уволить всю губернию". Представляешь? Обстановка такая же, как сегодня. Ну, а Александр, хорошо помня про папин опыт, против аппарата идти не решался. Ведь на самом деле он очень хотел провести реформы, вот Польше в 1821 году Конституцию дал. Хотел и крестьян освободить, уже специальная комиссия указ подготовила, но консерваторов своих всемогущих сильно побаивался. И более всех при этом постарался великий наш историк Николай Михайлович Карамзин." Карамзина Эйдельман любил больше всех и никогда не расставался с "Историей Государства Российского". "Николай тоже, по существу, готовил земельную реформу. В дневнике Александра Николаевича, наследника, есть такая запись: "Вчера обсуждали с папа и дядей Костей (Великий князь Константин), давать ли народу свободы. Решили не давать". Так что на аппарат, который во все времена был гораздо консервативнее верховных правителей, даже цари с опаской оглядывались. А ведь против теперешнего аппарата аппарат царский - это детский сад".