Давид Самойлов - Стихи
Когда речь заходит о Давиде Самойлове, в памяти сразу возникают ставшие уже хрестоматийными строки:
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
"Где бы, — пишет Евгений Евтушенко, — ни звучала эта строфа — на вечере поэзии из уст самого поэта, или на концерте художественной самодеятельности, или в Театре на Таганке, или в глубине нашей памяти, — за ней сразу встает Время. А ведь это только четыре строчки!"
Но как меняется тональность стиха, мажор уступает место минору, когда речь заходит о не вернувшихся с войны друзьях:
Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.
("Перебирая наши даты…")
Сделаю некоторые пояснения: Павел — это Коган, Миша — Кульчицкий, Илья — Лапшин (в ИФЛИ не учился, но писал стихи), фамилия Бориса — Смоленский, Николая — Майоров. Майоров посещал поэтический семинар И.Л.Сельвинского, куда был зачислен перешедший в Литинститут Давид Самойлов — Дезик, как ласково называли его друзья и родители.
Военная тема, словно осколок, застряла в памяти поэта, и уйти от нее он не смог до конца своих дней. Из попытки в сборнике "Волна и камень" попрощаться с военной темой:
До свидания, память,
До свиданья, война,
До свидания, камень,
И да будет волна!
— ничего не вышло.
А сейчас я познакомлю вас, уважаемые читатели, с неизвестным вам стихотворением Д.Самойлова, которое около сорока лет распространялось в списках. Знали его фактически единицы, о нем никто не говорил, не писал, как будто его и не было в природе. Даже в статьях о Самойлове, принадлежащих перу таких серьезных и объективных исследователей современной поэзии, как Сергей Чупринин и Игорь Шайтанов, даже в книге Вадима Баевского "Поэт и его поколение" (1986) нет и намека на стихотворение "Если вычеркнуть войну…". И что более странно: этого стихотворения нет ни в одном из прижизненных самойловских сборников, ибо, с точки зрения официальной идеологии, оно было "крамольным" от начала до конца. Может быть, и сам Самойлов, не желая портить отношений с цензурой и литначальством, не включал это стихотворение в рукописи своих книг…
"Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…" — эти парадоксальные тютчевские строки в аранжировке Самойлова преображены таким образом: счастлив, кто жил в "сороковые, роковые, военные и фронтовые" и, как бы отрешившись от довоенных сталинских кошмаров, был свободен в поступках, в выборе друзей, в самой поэзии.
В самые тяжкие дни ленинградской блокады, зимой 1942 года Ольга Берггольц писала:
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
Где смерть, как тень, тащилась по пятам,
Такими мы счастливыми бывали,
Такой свободой бурною дышали,
Что внуки позавидовали б нам.
Эти строки, по странной случайности, "прошли", а вот из стихотворения Семена Гудзенко "Я был пехотой в поле чистом…" (1946) цензура вычеркнула две строки:
С какой свободой я дружил —
Ты памяти не тронь…
Об этом после Самойлова написали и прошедший войну Борис Слуцкий:
Хорошо было на войне.
С тех пор
Так прекрасно не было мне, —
и Александр Межиров, чувствующий, как он сам признался, "лютую тоску по той войне":
Муза тоже там жила,
Настоящая, живая.
С ней была не тяжела
Тишина сторожевая,
Потому что в дни потерь,
На горючем пепелище,
Пела чаще, чем теперь,
Вдохновеннее и чище, —
и Евтушенко — мальчик в военные годы:
Война была несчастьем для народа,
а для поэтов —
љљљљљљљљљљљљсчастием не врать… -
и другие поэты, но ведь Самойлов был первым, кто обнажено, без намеков, "открытым текстом" написал:
Если вычеркнуть войну,
Что останется — не густо.
Небогатое искусство
Бередить свою вину.
Что еще? Самообман,
Позже ставший формой страха.
Мудрость — что своя рубаха
Ближе к телу. И туман…
Нет, не вычеркнуть войну.
Ведь она для поколенья —
Что-то вроде искупленья
За себя и за страну.
Простота ее начал,
Быт жестокий и спартанский,
Словно доблестью гражданской,
Нас невольно отмечал.
Если спросят нас гонцы,
Как вы жили, чем вы жили?
Мы помалкиваем или
Кажем шрамы и рубцы.
Словно может нас спасти
От упреков и досады
Правота одной десятой,
Низость прочих девяти.
Ведь из наших сорока
Было лишь четыре года,
Где прекрасная свобода
Нам, как смерть, была близка.
Написанное на рубеже 50-60-х годов, стихотворение впервые было опубликовано в 1990 году в журнале "Юность" (#5) без указания фамилии публикатора (Самойлов уже три месяца как умер), с произвольно-неоправданной правкой (то ли цензор постарался, то ли редактор перестраховался!) в предпоследней строфе: вместо слова "правота" дали слово "красота", а резкое слово "низость" заменили на обтекаемое "слабость". Ну и замена, скажу я вам!
На "втором перевале" с еще большей силой обострилось у поэта чувство истории. К сожалению, не все читатели улавливают политический подтекст в исторических сюжетах Самойлова. В стихотворении "Пестель, поэт и Анна" можно увидеть не только противопоставление сверхсерьезных разговоров о политике живой жизни, чарующей песне молдаванки Анны ("Стоял апрель. И жизнь была желанна. / Он вновь услышал — распевает Анна. / И задохнулся: "Анна! Боже мой!"), но и радикализм Пестеля ("…если трон / Находится в стране в руках деспота, / Тогда дворянства первая забота / Сменить основы власти и закон").
Но, видимо, главное в подтексте стихотворения — это то, как автор с явным негативным оттенком воспроизводит мысль Пестеля о том, что талант Пушкина расцветет "при должном направленье" (ох, сколько лет нам твердили о "руководящей роли"!), а Пушкин с язвительным укором говорит декабристскому вожаку о том, что им, Постелем, любовь "тоже в рамки введена".
Похожий подтекст улавливается и в самойловском стихотворении "Шуберт Франц":
Шуберт Франц не сочиняет —
Как поется, так поет.
Он себя не подчиняет,
Он себя не продает.
Уж не отсюда ли финальные строки "Книжного бума" Андрея Вознесенского:
Ахматова не продается,
Не продается Пастернак.
Да не о Шуберте написал Самойлов, а о поэтах наших времен…
В стихотворении "На смерть Ивана" гулким гулом переливается колокольная песня свободы:
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Он по сизой заре
Распугал сизарей.
И далее следуют строки, изымавшиеся цензурой в течение многих лет:
— А, может, и вовсе не надо царей?
— Может, так проживем, безо всяких царей?
Что хошь — твори!
Что хошь — говори!
Сами себе — цари,
Сами — государи…
А один из фактов пушкинской биографии (невозможность выехать в течение трех осенних месяцев 1830 года из Болдина ввиду эпидемии холеры) стал для Самойлова предлогом, чтобы в начале стихотворения "Болдинская осень":
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди… —
и в конце его:
Благодаренье богу — ты свободен,
В России, в Болдине, в карантине… —
дать не только характерные приметы 1961 года ("хрущевская оттепель" уже сменилась "заморозками"), но и утвердить мысль о несгибаемой воле поэтов в условиях политической несвободы. Такой Самойлов вряд ли всем известен…
И вот в жизни поэта настала пора, о которой он скажет так: "Я уже за третьим перевалом…" После 8-летнего проживания в подмосковной деревне Опалиха (подальше от литературных игрищ и сборищ!) Самойлов в 1975 году поселился в небольшом эстонском городке Пярну, и это был вызов системе официальных координат:
Я сделал свой выбор.
Я выбрал залив,
Тревоги и беды от нас отдалив,
А воды и небо приблизив.
Я сделал свой выбор и вызов.
Очевидно, прибалтийский пейзаж — даже в непогоду — приносил поэту ощущение легкости и жизненной свободы:
Что за радость! Непогоды!
Жизнь на грани дня и тьмы,
Где-то около природа,
Где-то около судьбы.
Здесь, в Пярну, поэта не оставляли элегические мысли о конечности земного бытия: