Хорхе Борхес - Стихотворения
Обзор книги Хорхе Борхес - Стихотворения
Хорхе Луис Борхес
Стихотворения
The Thing I am[1]
Не помню имени, но я не Борхес
(Он в схватке под Ла-Верде был убит),
Не Асеведо[2], грезящий атакой,
Не мой отец, клонящийся над книгой
И на рассвете находящий смерть,
Не Хейзлем, разбирающий Писанье,
Покинув свой родной Нортумберленд,
И не Суарес перед строем копий.
Я мимолетней и смутнее тени
От этих милых спутанных теней.
Я память их, но и другой, который
Бывал, как Данте и любой из нас,
В единственном немыслимом Раю
И стольких неизбежных Преисподних.
Я плоть и кровь, невидимые мне.
Я тот, кто примиряется с судьбою,
Чтоб на закате снова расставлять
На свой манер испанские реченья
В побасенках, расходующих то,
Что называется литературой.
Я старый почитатель словарей,
Я запоздалый школьник, поседевший
И постаревший, вечный пленник стен,
Заставленных слепой библиотекой,
Скандирующий робкий полустих,
Заученный когда-то возле Роны,
И замышляющий спасти планету
От судного потопа и огня
Цитатой из Вергилия и Федра.
Пережитое гонится за мной.
Я — неожиданное воскрешенье
Двух Магдебургских полушарий, рун
И строчки Шефлеровых[3] изречений.
Я тот, кто утешается одним:
Воспоминаньем о счастливом миге.
Я тот, кто был не по заслугам счастлив.
Я тот, кто знает: он всего лишь отзвук,
И кто хотел бы умереть совсем.
Я тот, кто лишь во сне бывал собою.
Я это я, как говорил Шекспир.
Я тот, кто пережил комедиантов
И трусов, именующихся мной.
Буэнос-Айрес
Когда-то я искал тебя, отрада,
Там, где сходились вечер и равнина,
И холодок от кедров и жасмина
Дремал в саду за кованой оградой.
Ты был в Палермо[4] — родине поверий
О днях клинка и карточной колоды
И в отсветах пожухлой позолоты
На рукояти молотка у двери
С кольцом на пальце. След твоей печати
Лежал в дворах, спускающихся к югу,
В растущей тени, ползавшей по кругу
И медленно густевшей на закате.
Теперь во мне ты, ставший потайною
Моей судьбой — всем, что уйдет со мною.
Воспоминание о смерти полковника Франсиско Борхеса (1833–1874)
Он видится мне конным той заветной
Порой, когда искал своей кончины:
Из всех часов, соткавших жизнь мужчины,
Пребудет этот — горький и победный.
Плывут, отсвечивая белизною,
Скакун и пончо. Залегла в засаде
Погибель. Движется с тоской во взгляде
Франсиско Борхес пустошью ночною.
Вокруг — винтовочное грохотанье,
Перед глазами — пампа без предела, —
Все, что сошлось и стало жизнью целой:
Он на своем привычном поле брани.
Тень высится в эпическом покое,
Уже не досягаема строкою.
Музыкальная шкатулка
Японская мелодия. Скупая
Клепсидра, одаряющая слух
Незримым золотом, тягучим медом
Бессчетных капель с общею судьбой —
Мгновенной, вечной, тайной и прозрачной.
Боишься за любую: вдруг конец?
Но звуки длятся, возвращая время.
Чей храм и палисадник на холме,
Чьи бденья у неведомого моря,
Какая целомудренная грусть,
Какой умерший и воскресший вечер
Их в смутное грядущее мне шлют?
Не знаю. Все равно. Я в каждой ноте.
Лишь ей живу. И умираю с ней.
Восток
Рука Вергилия минуту медлит
Над покрывалом с ключевой струей
И лабиринтом образов и красок,
Которые далекий караван
Довез до Рима сквозь песок и время.
Шитье войдет в строку его "Георгик".
Я не видал, но помню этот шелк.
С закатом умирает иудей,
К кресту прибитый черными гвоздями
По воле претора, но род за родом
Несчетные династии земли
Не позабудут ни мольбы, ни крови,
Ни трех мужчин, распятых на холме.
Еще я помню книгу гексаграмм[5]
И шестьдесят четыре их дороги
Для судеб, ткущих бдения и сны.
Каким богатством искупают праздность!
И реки золотых песков и рыбок,
Которыми Пресвитер Иоанн[6]
Приплыл в края за Гангом и рассветом[7],
И хайку, уместившийся в три стиха
Звук, отголосок и самозабвенье,
И джинна, обращенного дымком
И заключенного в кувшин из меди,
И обещанье, данное в ночи.
Какие чудеса таит сознанье!
Халдея, открывательница звезд;
Фрегаты древних лузов, взморье Гоа[8].
Клайв[9], после всех побед зовущий смерть,
Ким[10] рядом с ламой в рыжем одеянье,
Торящий путь, который их спасет.
Туманный запах чая и сандала.
Мечети Кордовы, священный Аксум[11]
И тигр, который зыбится как нард.
Вот мой Восток — мой сад, где я скрываюсь
От неотступных мыслей о тебе.
Олав Магнус (1490–1558)
Создатель этой книги — Олав Магнус[12],
Священник, верный Риму в грозный век,
Когда весь Север обратился к Гусу,
Уиклифу[13] и Лютеру. Расставшись
С Большой Медведицей, по вечерам,
В Италии, он находил отраду,
Творя историю своих краев
И дополняя россказнями даты.
Однажды — лишь однажды! — я держал
В руках ту книжицу. Года не стерли
Пергаментный старинный переплет,
Курсив, неотразимые гравюры
На меди и добротные столбцы
Латыни. Помню то прикосновенье.
О непрочтенный и бесценный том,
Твоя недосягаемая вечность
Тем временем вступила в Гераклитов
Поток, опять смывающий меня.
Луису де Камоэнсу
Года без сожаления и мести
Сломили сталь героев. Жалкий нищий,
Пришел ты на родное пепелище,
Чтобы проститься с ним и жизнью вместе,
О капитан мой. В колдовской пустыне
Цвет Португалии полег, спаленный,
И вот испанец, в битвах посрамленный,
Крушит ее приморские твердыни.
О, знать бы, что у той кромешной влаги,
Где завершаются людские сроки,
Ты понял: все, кто пали на Востоке
И Западе земли, клинки и флаги
Пребудут вечно в неизменном виде
В твоей вновь сотворенной «Энеиде».
К немецкой речи
Кастильское наречье — мой удел,
Колокола Франсиско де Кеведо,
Но в нескончаемой моей ночи
Есть голоса утешней и роднее.
Один из них достался мне в наследство —
Библейский и шекспировский язык,
А на другие не скупился случай,
Но вас, сокровища немецкой речи,
Я выбрал сам и много лет искал.
Сквозь лабиринт бессонниц и грамматик,
Непроходимой чащею склонений
И словарей, не твердых ни в одном
Оттенке, я прокладывал дорогу.
Писал я прежде, что в ночи со мной
Вергилий, а теперь могу добавить:
И Гёльдерлин, и «Херувимский странник».
Мне Гейне шлет нездешних соловьев
И Гёте — смуту старческого сердца,
Его самозабвенье и корысть,
А Келлер[14] — розу, вложенную в руку
Умершего, который их любил,
Но цвета этой больше не увидит.
Язык, ты главный труд своей отчизны
С ее любовью к сросшимся корням,
Зияньем гласных, звукописью, полной
Прилежными гекзаметрами греков
И ропотом родных ночей и пущ.
Ты рядом был не раз. И нынче, с кромки
Бессильных лет, мне видишься опять,
Далекий, словно алгебра и месяц.
Джону Китсу (1795–1821)
Жестокой красотою до могилы
Ты жил: она, тебя подстерегая
Повсюду, как других — судьба, благая
Или худая, поутру сквозила
В столичной дымке, на полях изданья
Античных мифов, в неизменной раме
Дней с их общедоступными дарами,
В словах, во встречных, в поцелуях Фанни[15]
Невозвратимых. О недолговечный
Китс, нас оставивший на полуфразе —
В бессонном соловье и стройной вазе[16]
Твое бессмертье, гость наш скоротечный.
Ты был огнем. И в памяти по праву
Не пеплом станешь, а самою славой.
Малому поэту 1899 года
Найти строку для тягостной минуты,
Когда томит нас день, клонясь к закату,
Чтоб с именем твоим связали дату
Той тьмы и позолоты, — вот к чему ты
Стремился. С этой страстью потайною
Склонялся ты по вечерам над гранью
Стиха, что до кончины мирозданья
Лучиться должен той голубизною.
Чем кончил да и жил ли ты, не знаю,
Мой смутный брат, но пусть хоть на мгновенье,
Когда мне одиноко, из забвенья
Восстанет и мелькнет твоя сквозная
Тень посреди усталой вереницы
Слов, к чьим сплетеньям мой черед клониться.
Море