KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Марина Цветаева - Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения.

Марина Цветаева - Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения.

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Марина Цветаева, "Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения." бесплатно, без регистрации.
Марина Цветаева - Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения.
Название:
Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения.
Издательство:
неизвестно
ISBN:
нет данных
Год:
неизвестен
Дата добавления:
1 июль 2019
Количество просмотров:
160
Возрастные ограничения:
Обратите внимание! Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
Читать онлайн

Обзор книги Марина Цветаева - Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения.

В сборник произведений Марины Цветаевой (1892—1941) входят избранные стихотворения 1906—1941 гг., ее поэмы («Поэма Горы», «Поэма Конца», «Крысолов», «Поэма Лестни­цы», «Последний чай» — отрывок из поэмы «Перекоп») и драма «Приключение».
Назад 1 2 3 4 5 ... 41 Вперед
Перейти на страницу:

СТИХИ НЕ МОГУТ БЫТЬ БЕЗДОМНЫМИ..

Когда кончается материнская беременность нами, начи­нается беременность нами — дома. Мы еще не совсем роди­лись, пока барахтаемся в его деревянном или каменном чре­ве, протягивая свои еще беспомощные, но уже яростные ручонки к выходу — из дома. Вместе с чувством крыши над головой возникает тяга — к двери. Что там, за ней? Пока мы учимся ходить внутри дома, мы все еще не родились. Наш первый крик, когда мы спотыкаемся неумелыми ножонками о камни вне дома, — это подлинный крик рожде­ния. Характер проверяется там, где родные стены уже не защищают. Тяга из дома вовсе не означает ненависти к дому. Эта тяга — желание испытать себя в схватке с огром­ным неизвестным миром, а такое желание выше простого любопытства: оно — основа мятущегося человеческого духа, ибо духу тесны любые стены. Тезис «мой дом — моя крепость» — символ слабости духа. Дух сам по себе кре­пость, если даже не обнесен никакими стенами. Без уваже­ния к дому нет человека. Но нет человека и нет писателя без тяги — из дому. Жизнь подсовывает другие дома, иногда даже прикидывающиеся родными, дома, всасывающие внутрь, как трясина, дома, похожие на колыбели, убаюкива­ющие совесть. Но настоящий человек, настоящий писатель-мучительно рвется к единственному комфорту — к жест­кому нищему комфорту свободы. Разве не любил Лев Тол­стой Ясную Поляну? Но когда он почувствовал в своем доме нечто сковывающее, опутывающее его, он бросился к две­ри, за которой была неизвестность и свобода хотя бы смер­ти. Джек Лондон искусственно пытался создать свободу вну­три строившегося им в Лунной Долине «Дома Волка», но, может быть, он сам его поджег, чувствуя, как давят камен­ные стены, и страдая ностальгией не по дому, а по юношес­кой бездомности? Ностальгия по бездомности неоскорби­тельна и для отеческого дома — в ней тоска по слиянию с человечеством, где бездомны столькие люди, где бездомны справедливость, совесть, равенство, братство, свобода. Александр Блок сам вызывал на себя удары судьбы: «Пус­кай я умру под забором, как пес!» Маяковский, гневно отвергая «позорное благоразумие», гордо говорил:


Мне и рубля не накопили строчки.

Краснодеревщики не слали мебель на дом,

и, кроме свежевымытой сорочки,

скажу по совести —мне ничего не надо.


Высокая бездомность духа, восстающая против красиво меблированной бездуховности, — не это ли отеческий дом искусства? Бездомность — это человеческое горе, но только в глазах, затянутых жиром, горе — позорно. Об этом с очи­стительным покаянием точно сказал Пастернак:

И я испортился с тех пор,

Как времени коснулась порча,

И горе возвели в позор,

Мещан и оптимистов корча.


Одна великая женщина, может быть, самая великая жен­щина из всех живших когда-нибудь на свете, с отчаянной яростью вырыдала:


Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст...


Имя этой женщины — Марина Цветаева.

Домоненавистница? Храмоненавистница? Марина Цве­таева... Уж она ли не любила своего отеческого дома, где она помнила до самой смерти каждую шероховатость на сте­не, каждую трещинку на потолке. Но в этом доме, в спальне ее матери, висела картина, изображавшая дуэль Пушкина. «Первое, что я узнала о Пушкине, — это то, что его убили... Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот... Так с трех лет я шердо узнала, что у поэта есть живот... С пушкинской дуэли во мне началась сестра. Больше скажу — в слове «жи­вот» для меня что-то священное, даже простое «болит живот» меня заливает волной содрогающегося сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот ранили». Так внутри даже любимого отеческого дома, внутри трехлетней девочки возникло чувство бездом­ности. Пушкин ушел в смерть — в невозвратимую, страш­ную вечную бездомность, и для того, чтобы ощутить себя сестрой ему, надо было эту бездомность ощутить самой. Потом, на чужбине, корчась от тоски по родине и даже пытаясь издеваться над этой тоской, Цветаева прохрипит, как «раненое животное, кем-то раненное в живот»:


Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что — мой,

Как госпиталь или казарма...


Она даже с рычанием оскалит зубы на свой родной язык, который так обожала, который так умела нежно и яростно мять своими рабочими руками, руками гончара слова:


Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично — на каком

Не понимаемой быть встречным!


Дальше мы снова натыкаемся на уже процитированные «домоненавистнические » слова:


Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст...


Затем следует еще более отчужденное, надменное:


И всё — равно, и всё — едино...


И вдруг попытка издевательства над тоской по родине беспомощно обрывается, заканчиваясь гениальным по своей глубине выдохом, переворачивающим весь смысл стихотво­рения в душераздирающую трагедию любви к родине:


Но если по дороге — куст

Встает, особенно — рябина...



И все.Только три точки. Но в этих точках — мощное, беско­нечно продолжающееся во времени, немое признание в такой сильной любви, на какую неспособны тысячи вместе взятых стихотворцев, пишущих не этими великими точками, каждая из которых как капля крови, а бесконечными жиденькими словами псевдопатриотические стишки. Может быть, самый высокий патриотизм — он именно всегда таков: точками, а не пустыми словами?

И все-таки любовь к дому, — но через подвиг бездомно­сти. Таким подвигом была вся жизнь Цветаевой. Она и в доме русской поэзии, разделенном на гостиные, салоны, коридоры и литературные кухни, не очень-то уживалась. Ее первую книжку «Вечерний альбом» похвалили такие барды, как Брюсов, Гумилев, считавшиеся тогда законодателями мод, но похвалили с некоторой снисходительностью, при­крывавшей инстинктивную опаску. От еще совсем юной Цветаевой шел тревожный запах огня, угрожающего вне­шней налаженности этого дома, его перегородкам, которые легко могли воспламениться. Цветаева недаром сравнила свои стихи с «маленькими чертями, ворвавшимися в святили­ще, где сон и фимиам». Она, правда, не доходила до такого сознательного эпатажа, как футуристы, призывавшие сбро­сить Пушкина с парохода современности. Но, однако же, услышать от двадцатилетней девчонки такие самонадеян­ные строки, как, например:


Разбросанным в пыли по магазинам

(Где их никто не брал и не берет!),

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед —


было не совсем приятно поэтам, уверенным в драгоценности стихов только из собственного винограда. В ней было нечто вызывающее, в этой девчонке. Вся поэзия, например, Брю-сова, была как аккуратно обставленная полумузейная гости­ная в Доме Поэзии.

А поэзия Цветаевой не могла быть ни вещью в этом доме, ни даже комнатой — она была вихрем, ворвавшимся в дом и перепутавшим все листочки эстетских стихов, перепи­санных каллиграфическим почерком. Впоследствии Цве­таева скажет: «Всему под небом есть место — и предателю, и насильнику, и убийце, а вот эстету — нет! Он не считается, он выключен из стихии, он — нуль». Цветаева, несмотря на свой кружевной воротничок недавней гимназистки, явилась в Дом Поэзии как цыганка, как пушкинская Мариула, с которой она любила себя сравнивать. А ведь цыганство — это торжествующая над домовитостью бездомность. Уже в первых цветаевских стихах была неизвестная доселе в рус­ской женской поэзии жесткость, резкость, впрочем, редкая и даже среди поэтов-мужчин. Эти стихи были подозри­тельно неизящны. Каролина Павлова, Мирра Лохвицкая выглядели рядом с этими стихами как рукоделие рядом с кованым железом. А ведь ковали-то еще совсем девичьи руки! Эстеты морщились: женщина-кузнец — это неесте­ственно. Поэзия Ахматовой все-таки была более женствен­на, с более мягкими очертаниями. А тут сплошные острые углы! Цветаевский характер был крепким орешком — в нем была пугающая воинственность, дразнящая, задиристая агрессивность. Цветаева этой воинственностью как бы иску­пала сентиментальную слюнявость множества томных поэтессочек, заполнявших в то время своей карамельной продукцией страницы журналов, реабилитируя само поня­тие о характере женщин, показывая своим примером, что в этом характере есть не только кокетливая слабонервность, шармирующая пассивность, но и твердость духа, и сила мас­тера.

Назад 1 2 3 4 5 ... 41 Вперед
Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*