Евгений Евтушенко - Казанский университет
Обзор книги Евгений Евтушенко - Казанский университет
Евтушенко Евгений
Казанский университет
Поэма
Задача состоит в том, чтобы учиться.
В. И. ЛенинРусскому народу образование не нужно,
ибо оно научает логически мыслить.
К. Победоносцев1. МОСТ
Спасибо, девочка из города Казани,
за то, что вы мне доброе сказали.
Возникли вы в берете голубом,
народоволка с чистым детским лбом,
с косой жгутом, с осанкой благородной,
не дочь циничной бомбы водородной,
а дочь наивных террористских бомб.
Казань, Казань, татарская столица,
предположить ты даже не могла,
как накрепко Россия настоится
под крышкою бурлящего котла.
И в пахнущий казарменными щами,
Европою приправленный настой
войдут Державин, Лобачевский, Щапов,
войдут и Каракозов и Толстой.
Шаляпина ты голосом подаришь,
и пекаря чудного одного
так пончиками с сахаром придавишь,
что после Горьким сделаешь его.
Казань — пекарня душная умов.
Когда Казань взяла меня за жабры,
я, задыхаясь, дергался зажато
между томов, подшивок и домов.
Читал в спецзалах, полных картотек,
лицо усмешкой горькой исковеркав,
доносы девятнадцатого века
на идолов твоих, двадцатый век.
Я корчился на смятой простыне.
Кусал подушку. Все внутри болело:
так неуклюже торкалась поэма,
ну хоть грызи известку на стене.
Я около вокзала жил тогда.
Был запах шпал в том тесном, одинарном,
и по ночам, летя над одеялом,
по ребрам грохотали поезда.
В ячейках алюминиевых пиво
плясало, пооббив себе бока.
Россия чемоданы облупила,
играя в подкидного дурака.
И пели хором, и храпели хором.
Бузил командировочный Ноздрев,
и пьяные гармошки переходов
рыдали под удары буферов.
И поезда по-бабьи голосили,
мне позвонки считая на спине…
Куда ты едешь все-таки, Россия?
Не знаю я, но знаю, что по мне.
Я мост. По мне, все тело сотрясая,
холопов дровни, розвальни малют,
с боярыней Морозовою сани,
теплушки и пролетки, танки прут.
По мне ползут с веригами калеки.
По мне, махая веером возам,
скользит императрицына карета
вдоль ряженых потемкинских пейзан.
Я вижу клейма, кандалы и язвы.
Я русской кровью щедро угощен.
В моих кишках колесами увязла
телега, та, где в клетке — Пугачев.
На мне Волконской выпавший флакончик
еще у следа пошевней лежит,
и Пущина крамольный колокольчик
набатом-крошкой к Пушкину спешит.
Еще дышу я пушкинской крылаткой,
еще дышу радищевской дохой,
заплеванный, залусканный треклятой
булгаринской газетной шелухой.
Нет, не пропало, что упало с воза.
С меня не смоет никаким дождем
пот бурлаков, солдаток, вдовьи слезы
и кровь крестьян, забитых батожьем.
И по себе, такому и сякому,
на копоть и на тряску не ворча,
я на подножке мчащего сегодня
во имя завтра еду во вчера.
Назад — чтобы с грядущим рядом встать!
Назад не означает — на попятный.
Бездумное вперед толкает вспять,
и вдаль бросает трезвый ход обратный.
Назад, художник! Харкая, сипя,
на поручнях вися, в пыли и саже,
и там, где черт, а может, бог подскажет,
стоп-кран,
срывая пломбу,
на себя!
2. МАГНИЦКИЙ
Казанский университет по непреложной справедливости и по всей строгости прав подлежит уничтожению.
Из доклада М. Л. Магницкого царю Александру I в 1819 годуНаш век железный, век цепей,
Штыков, законов бестолковых
Плодит без счету не людей
Людишек дрянненьких, грошовых.
Из стихотворения, ходившего
у студентов в рукописи
Когда вгоняют в гроб поэтов
и правит серое ничто,
ни Пушкин и ни Грибоедов
как воспитатели — не то.
И как естествен был в мясницкой
топор в разделке свежих туш,
так был естествен и Магницкий
как попечитель юных душ.
За что такое выдвиженье?
За соблазнительный совет,
что подлежит уничтоженью
Казанский университет.
«Но что подумают на Темзе?»
прикинул трезво царь в уме.
«Уничтожать, mon Dieux, зачем же?»
«Исправить» — было резюме.
Магницкий понял умно должность.
Легко понять и дуракам:
исправить — это уничтожить,
но только не под барабан.
Суть попечительства в России
свелась в одну паучью нить:
«Топи котят, пока слепые,
Прозреют — поздно их топить».
Но когти делаются злее
в мешке от гибели в вершке.
Вдвойне опаснее прозренье,
произошедшее в мешке.
Что со студентами поделать?
Дают такие кренделя,
как он, Магницкий, ни потеет,
как ни потеют педеля.
Внушаешь суть основ имперских,
порочишь чьи-то имена,
ну а у них в тетрадках дерзких:
«Товарищ, верь: взойдет она…»
Царь на Руси не так уж страшен,
страшнее царские царьки.
И, метусясь в охранном раже,
зверел Магницкий от тоски.
За православие лютуя,
являя ревностную страсть,
он веру принял бы любую,
но только ту, за коей власть.
При переменах не теряясь,
угреподобный лицемер,
он даже стал бы вольтерьянцем,
когда б на троне был Вольтер.
Но в собственную паутину
вконец запутывался он,
и присягнул он Константину,
а Николай взошел на трон.
История грубей расчета.
В расчете чуть перетончи
и на тебе самом чечетку
другие спляшут резвачи.
И вот конец, почти острожный.
Трусит в кибитке попростей
под кличкой «неблагонадежный»
надежа прежняя властей.
Ни вицмундира, и ни бала,
и ни котлетки де-воляй…
Какая редкая опала,
когда в опале негодяй.
Уха на ужин тараканья,
и, «полевевший» от обид,
«В России губят дарованья»,
гасильник разума скорбит.
Как будто крысу запах сала,
в опале дразнит прежний сан.
Палач «левеет» запоздало,
когда он жертвой станет сам.
И тот, кто подлостью осилен,
но только подлостью был жив,
тот в книге памяти России
уничтоженью подлежит.
3. ЛОБАЧЕВСКИЙ
Худое поведение студента Николая
Лобачевского, мечтательное о себе
самомнение, упорство, неповиновение,
грубости, нарушения порядка и отчасти
возмутительные поступки; оказывая их,
в значительной степени явил признаки
безбожия.
Рапорт на Н. ЛобачевскогоК холере можно привыкать и в ней обдерживаться.
Из записей Н. ЛобачевскогоКак одно из темных преступлений,
для тупиц недоказуем гений.
Что за юнец с локтями драными,
буян с дырявыми карманами,
главарь в студенческой орде,
так заговорщицки подмигивает
и вдруг с разбега перепрыгивает
профессора, как в чехарде?
Что за старик над фолиантами
и с перстнем царским бриллиантовым,
руке мешающем писать?
Соизволенья не испрашивая,
через эпоху ошарашенную
он тайно прыгает опять.
Да, он таким остался редкостным
полустудентом-полуректором.
Адью, мальчишества пушок!
Достойней, чем прыжок для зрителей,
прыжок невидимый, презрительный
угрюмой зрелости прыжок.
Легко в студентах прогрессивничать,
свободомыслием красивничать,
но глядь-поглядь — утих левак,
и пусть еще он ерепенится,
уже висят пеленки первенца,
как белый выкинутый флаг.
Кто титулярные советники?
Раскаявшиеся студентики.
Кто повзрослел — тот «поправел».
Но зрелость гения не кается,
а с юностью пересекается,
как с параллелью параллель.
«Либо подлость
либо честность.
Получестности в мире нет»
аксиома твоя,
Лобачевский,
не вошедшая, правда, в предмет.
Греч на тебя своих борзых науськал.
У всех невежд — палаческая спесь,
и если декабристы есть в науке,
то Муравьевы-вешатели есть.
Твой гений осмеяли,
оболгали.
А между тем,
пока под финь-шампань
жрал вальдшнепов с брусничкою Булгарин,
ты от холеры защищал Казань.
«Окстись, бабуся,
охренела?
Куда ты прешься
входу нет!»
«Солдатик, боязно
холера…
Спастись бы в университет».
Не спит уже неделю ректор.
Как совести гражданской рекрут,
он вдоль костров бредет сквозь дым,
вконец бессонницей подкошен,
нахохлясь мрачно, словно коршун,
под капюшоном дехтяным.
И чтобы не сойти с ума
и принимать еще решенья,
«Холера лучше, чем чума»
единственное утешенье.
Пылают трупы в штабелях,
и на виду у вей Казани
горят дворянки в соболях
и крепостные бабы в рвани.
О, гений,
сам себя спроси:
«Неужто,
право,
непреложно
лишь при холере на Руси
ты,
демократия,
возможна?»
Но власть в руках у лицемера,
бациллами начинена,
как ненасытная холера
гораздо хуже, чем чума.
Ты открой глаза
черно в них.
Погляди
по всей России
на чиновнике чиновник,
как бацилла на бацилле.
Клюкой стучится в окна страх.
Ратуйте, люди,
крест целуйте!
Что плач по мертвым!
В штабелях,
крича,
горят живые люди.
В холеру эту и чуму,
дыша удушьем, как озоном,
уж лучше вспыхнуть самому,
чем в общей груде быть сожженным!
И ректор видит отблеск тот,
когда в отчаявшемся бунте
народоволец подожжет
себя, как факел,
в Шлиссельбурге.
Как разгорится тот огонь!
И запылают в той же драме
студент у входа в Пентагон,
монах буддийский во Вьетнаме.
Но все же мало
только вспыхнуть.
Что после?
Пепел и зола.
Самосожжение — не выход.
Горенью вечному хвала!
Кто в мире факел,
кто окурок,
и скажет
синеглазый турок,
носить привыкший робу в тюрьмах,
а не в гостиных
вицмундир:
«Ведь если он гореть не будет,
ведь если ты гореть не будешь,
ведь если я гореть не буду,
то кто тогда согреет мир?!»
Шаркуны,
шишковисты,
насильники,
вам гасить
не гореть суждено.
На светильники и гасильники
человечество разделено.
И светильники не примиряются
с темнотой
в наитемные дни,
а гасильники притворяются,
что светильники
это они.
Но победу,
гений,
можешь праздновать,
даже если ты совсем один,
если у тебя,
светильник разума,
гривенника нет на керосин.
Свет — в отставке.
Ректорствует темь.
Словно некто,
вроде постороннего,
Лобачевский выброшен из стен
университета,
им построенного.
Лобачевский слепнет.
Бродит призраком,
кутаясь
в засаленный халат.
Горек мед быть за границей признанным,
ежели на родине хулят.
«Варя, свет зажги!..
Дай мне — я сам».
А жена, иссохшая от горя,
поднося свечу
к его глазам,
шепчет:
«Ты совсем не видишь, Коля».
«Вижу! — он кричит,
но не жене,
а слепцам,
глумящимся бесстыже
надо всеми зрячими в стране.
Вижу
понимаете вы
вижу!»
Слепота в России, слепота.
Вся
от головы и до хвоста
ты гниешь,
империя чиновничья,
как слепое,
жалкое
чудовище.
«Умираю…
Варя, постели…
Мы еще душою крепостные,
но потомки наши
пусть не мы!
это демократия России.
И Россия путь отыщет свой,
полыхая
болевым
болидом
по не предугаданной Эвклидом
пьяной,
но направленной кривой».
Еще зеркало не занавесили,
но лежит,
барельефно суров,
тот старик,
что мальчишкой на лестнице
перепрыгивал профессоров.
Есть у всех умирающих прихоти,
и он шепчет,
попа отстраня:
«Перепрыгивайте,
перепрыгивайте,
перепрыгивайте меня».
4. ТОЛСТОЙ