Василий Ермаков - Павел Луспекаев. Белое солнце пустыни
В процитированном отрывке не зафиксирован момент представления актеров друг другу. Что это: неосознанное желание освободить воспоминания от лишних деталей или что-то другое? Думаю – что-то другое. А именно: Кирилл Юрьевич уверен был, что слух о его появлении в Киеве облетел весь Театр имени Леси Украинки от гардеробов до будок суфлеров и, следовательно, коснулся и слуха Павла Борисовича. Легко вообразить, сколько приятных мгновений испытал гость из Петербурга, убедившись, что стоящий перед ним актер не собирается осведомиться, кто к нему столь бурно ворвался – узнал, значит, действительно наслышан.
Забавна и характерна общая окраска эпизода: Павлу Борисовичу и приятно, и лестно слушать похвалы его игре от всесоюзно известного уже сверстника, успехам которого он по-белому завидует, и хочется поверить, будто Кирилл Юрьевич действительно может посодействовать ему перейти в театр Товстоногова, и невозможно в это поверить – мало ли чего наговорят коллеги под влиянием минутного порыва?.. А пока не воспользоваться ли, «разрешив себе», удобным моментом, чтобы из первых рук побольше разузнать о театре, взбаламутившем своими новаторскими постановками весь крещеный театральный мир?..
Но Кирилл Лавров оказался не из тех, кто швыряет слова на ветер.
«Через несколько дней я вернулся в Ленинград и…» – вспоминал он. «…Горячо, решительно рекомендовал мне пригласить этого артиста в БДТ», – вспоминал Товстоногов.
О чем говорит столь стремительное и напористое развитие событий? Да только о том, во-первых, что общение Кирилла Юрьевича с Павлом Борисовичем в более «теплой», как говорили тогда, или «неформальной», как выразились бы теперь, обстановке не только не свело на нет его намерение «горячо, решительно» рекомендовать своего киевского коллегу Товстоногову, но оформило это намерение в единственно приемлемое, окончательное решение, и, во-вторых, что согласие Луспекаева на реализацию этого решения было получено.
В комнате Павла, в квартире родителей Кирилла, у кого-нибудь из общих знакомых, в пивной или в ресторане произошло это неформальное общение, во время которого, кстати, Павел стал называть Кирилла Кирюхой (не за пристрастие к алкоголю, которого особенно не наблюдалось, а уменьшительное от полного имени), – неважно. Какой каскад ярких этюдов-показов обрушил, наверно, Павел на своего благодарного собеседника, с каким жгучим любопытством внимал его рассказам о «театре личностей», возникшем на далеком пасмурном Севере, и о его создателе, не пасующим ни перед какими трудностями – творческого ли, политического ли или какого другого характера…
Не последнюю роль в решении Павла Борисовича согласиться на контакт с Товстоноговым сыграло, разумеется, и его крепнущее желание очутиться как можно дальше и как можно скорее и от недоброжелателей с «украинскими фамилиями» (не только, конечно, с украинскими, ибо зависть, как и всякая пакость, интернациональна), и от бдительного, подозрительного товарища Мягкого…
…Георгий Александрович Товстоногов не любил откладывать дела в долгий ящик и не уважал людей, склонных к этому. Выслушав Кирилла Лаврова, он задумался над тем, в какую форму облечь исполнение его горячей и решительной рекомендации. Отношения в театральном мире как Восток, – дело тонкое. Малейшая оплошность может обернуться бурным выяснением отношений. Мудрый Товстоногов размышлял недолго и, как всегда, правильно. Сняв трубку с телефонного аппарата, он связался через междугороднюю линию с Киевом и набрал рабочий номер… Михаила Федоровича Романова…
Сменная вахтерша, дежурившая на служебном входе Театра имени Леси Украинки, сообщила Луспекаеву, пришедшему на рабочую репетицию кое-каких эпизодов спектакля «Рассвет над морем», обнаруживших накануне сценическую «усталость» (дело обычное в жизни спектаклей), что его вызывает к себе художественный руководитель и главный режиссер. Гадая, что бы это могло означать, и, в общем-то, допуская в глубине души, что это может быть обусловлено «происками» Кирилла Лаврова, несколько дней назад укатившего в Питер, Павел Борисович направился к кабинету Михаила Федоровича Романова, которого застал заметно огорченным и задумчивым.Главный режиссер Театра имени Леси Украинки, как и главный режиссер Большого драматического театра имени М. Горького, был человеком дела. Без всяких предисловий, он сразу же сообщил артисту о звонке из Питера, присовокупив к сообщению вопрос: когда Павел Борисович отправится туда на переговоры с Георгием Александровичем?
Прямота поведения Михаила Федоровича ошеломила Луспекаева. Он почувствовал себя так, будто его уличили в неблаговидном поступке. Всякий на его месте чувствовал бы себя так же, если, конечно, не вынашивал злого умысла специально насолить своему шефу. Павел не вынашивал.
Михаил Федорович ждал ответа, и Павел забормотал, что вообще-то он не принял предложения Лаврова всерьез и что никогда не собирался переезжать в Питер, ему это не очень-то нужно…
Романов терпеливо выслушал его. А когда он закончил, заговорил вдруг совсем не на заявленную тему: стал расспрашивать Павла об учебе в «Щепке», о его педагогах, многих из которых знал лично, о театральных пристрастиях. Увлекшись, он погрузился в воспоминания о театральной жизни страны в «довоенную эпоху», как он выразился, особенно сосредоточившись на театральных исканиях двадцатых и начала тридцатых годов.
Много интересного услышал в течение того разговора Павел Борисович от Михаила Федоровича, но сильнее всего запомнился его вывод о Мейерхольде. Романов считал, что, пока он шел по одной дороге со Станиславским и Немировичем-Данченко, это был действительно великий актер и режиссер. Но стоило ему уклониться в «измы», он кончился, превратился в «вулкан, изрыгающий вату». В принципе, говорил Михаил Федорович, Мейерхольд ополчился на театр, породивший, взрастивший и отдавший ему все лучшее, что имел. А он?.. В искусстве он творил то же самое, что творили, например, Ленин, Троцкий и Свердлов в политике – унич-то-жал!.. Все попытки выдать его за «великого реформатора театра» лично у Романова ничего, кроме омерзения, не вызывают. Заменить декорации табличками – это новаторство? Панацея для бездарей с патологическим отсутствием фантазии!
Вольнодумство Михаила Федоровича было в театре притчей во языцех. Но такое Павел наблюдал за ним впервые. Ну Свердлов ладно – может, и правда политический шпаненыш. Но поднять руку… на самого Мейерхольда!.. В молодежной театральной среде, особенно если в ней задают тон евреи, ему бы голову за это отгрызли – наших не замать! Сам же Павел был согласен с Романовым во всем. Или почти во всем…
– А относительно того, что тебе не нужно ехать в Питер, ты, Паша, заблуждаешься, – неожиданно вернулся Михаил Федорович к началу разговора, впервые назвав Павла Борисовича только по имени и обратившись к нему просто на «ты». – Тебе нужно. И Инне Александровне тоже. Не скрою: мне жалко отпускать вас. О тебе и без меня все сказано, что можно сказать хорошего. Инна Александровна прекрасно проявила себя на сцене Лесиного театра, нам будет недоставать вас. Придется существенно менять репертуарный план. Но… В ближайшее же «окно» между спектаклями поезжай к Георгию Александровичу. У Леси тебе зажиться не позволят. Между прочим, и мне тоже. Кресло подо мной уже шатается. Да и от киевской милиции тебе бы подальше… Об Инне Александровне и Ларисе не беспокойся – будут жить в театре, сколько понадобится…
Как просто и легко разрешаются проблемы, еще вчера казавшиеся неразрешимыми, когда после длительных и порой мучительных сомнений и колебаний принято наконец-то твердое окончательное решение. Тогда и препятствия, выглядевшие непреодолимыми, устраняются как бы сами собой. В первое же «окно» Павел Борисович отправился в Петербург.
«На набережной Фонтанки, у служебного входа в Большой драматический театр, стоял высокий грузный человек в экстравагантном светлом пальто, – вспоминала Роза Абрамовна Сирота, одна из ближайших сотрудниц Товстоногова, которой он поручил встретить Луспекаева. – «Луспекаев», коротко назвался он… Знакомлюсь. Сумрачное лицо, большие, поразительно подвижные глаза. Надо сказать, что больше всего меня поражали глаза Павла Борисовича – вот уж поистине зеркало души. Смена настроений его нервной натуры была молниеносной, и всегда глаза отражали этот калейдоскоп настроений. Детские, лукавые, озорные, любопытные, бешеные, страдающие от невыносимой боли, изумленные и никогда безразличные, скучающие».
Георгий Александрович ждал Павла Борисовича в своем кабинете. Он начинал тогда работу над спектаклем «Варвары» по пьесе М. Горького, и пребывал в том сосредоточенном и одновременно рассеянном состоянии, которое часто сопутствует началу важной ответственной работы.
И вот они – Луспекаев и Товстоногов – оказались наедине, лицом к лицу. Один «высокий» и «грузный», настоящий былинный богатырь, другой приземистый, округлый – этакий носатый колобок. Павел Борисович обмолвился потом кое-кому из своих друзей, что Товстоногов понравился ему с первого взгляда, и с первых секунд общения он почувствовал в нем своего человека…