Михаил Грушевский - Звезды. Неизвестные истории про известных людей
Мы жили на четвертом этаже, и мама, стоя у окна, пела украинские песни, а внизу собирался народ. А потом уже я давал концерты – во дворе, на мокрых дровах, которые ждали, пока их распилят. Дрова от дождей покрывали железными листами с крыш разбомбленных домов.
Мои родители приехали из провинции, с Украины. Папа «сам себя сделал». В тринадцать лет он поехал к старшему брату в город Глухов. Брат взял его таскать огромные коровьи кожи на кожевенный завод. Папа не был здоровым. К шестнадцати годам он стал ненавидеть и брата, и капиталистов. Стал большевиком. Был на партработе в казачьих войсках. Собирал хлеб у крестьян. Папа верил, что делает правильное дело.
2
Я в блокаде не был. Летом мама уехала в Глухов, где нас война и застала. А отец пережил всю блокаду. Мы же мотались по стране – пешком шли до Белой Церкви. Это был август, уже цвели поля подсолнухов. Ясное небо и бесконечная лента отступающих на волах. Моей беременной тетке дали повозку с волами, и мы ехали, а остальные шли пешком. Мне не было страшно, даже когда бомбили. Чудесное небо, украинская осень. Прилетел игрушечный самолетик, полетал и улетел. Это был разведчик. А через десять минут появился настоящий самолет с крестами. Отбомбив станцию, он пролетел над шоссе и выпустил пулеметную очередь. Попал в волов, а они от боли стали крушить все вокруг, топтать людей. Мама схватила меня и кинула в кювет. Самолет пролетел так низко, что я видел летчика.
Наконец мы дошли до Белой Церкви. А там – последний эшелон, и в него невозможно сесть. Я такого страху натерпелся! Толпа страшна. Меня много лет преследовал запах угольной гари. Мать забросила нас в окно поезда, а сама осталась. Мы доехали до Саратова, а потом приехала мама. На вокзале мы прошли санобработку: всю одежду ошпарили от вшей кипятком и помыли от тифа голову…
3
Я уезжал из города совсем маленьким и не запомнил Питера. После войны я вошел в свою парадную и вспомнил, как она пахнет – запах стоячей воды из подвала, холода, кошачьей мочи, – и тогда я понял, что я дома. Мать бросилась искать, что осталось в квартире. Квартира вымерла вся, живым был только мой отец. У него выпали все зубы. Мама нашла рыбий жир, пузырек провалялся три года. И мы устроили пир: сделали на этом рыбьем жире картофельные драники. Это было счастье. А ночью за нами приехала скорая, потому что все отравились. Но все равно это было счастье – еда.
Я делал уроки. А в это время мама в соломенной тарелочке делила поровну хлеб. От него из буфета шел такой запах, что я не мог заниматься! Я отщипывал по маленькому кусочку, пока это не становилось заметно, и тогда приходилось отщипывать у всех остальных тоже. Я крысятничал, очень хотелось есть.
Со старшей сестрой у нас было девять лет разницы, с младшей три года. Старшая считала меня любимчиком, ябедничала на меня, рассказывала родителям, что я катался на трамвайной колбасе.
А еще мне очень нравилась одна открытка – медвежата на кораблике, она стоила 3 рубля. Мама дала мне 8 рублей и послала за молоком. Я купил эту картинку и сказал, что она под кустом лежала. А сестра говорит: «Молока-то меньше! Толик, почему так мало молока?» Тут я признался, был скандал. Мама: «Отцу не говори!» Отец пришел, и сестра меня выдала. Он меня как саданет, я с копыт. Так что мы со старшей сестрой не дружили. А с младшей близки до сих пор.
4
Школьные годы – черное пятно в моей жизни. Единственная радость тех лет – драмкружок и один друг. Все остальное – мука и издевательство. Позже я стал интересоваться, почему мир так устроен. А пока не возник вопрос, ты ведь не ищешь ответа. Я не учился. А двоечником я не был только из страха. Да и преподаватели не были преподавателями. Я поступил в школу в 1944 году, нас учили случайные люди – раненые офицеры, знаний было мало, дисциплина устанавливалась кулаком. Вместе учились все, кто не учился во время блокады. Ученики взрослые, с учителями на равных. Очень жестокое время.
У нас был один учитель, которого не любили. Мы насрали ему в цветочный горшок и сверху поставили цветок. Вот такие шутки были. Меня били, у меня отнимали завтраки – приходилось драться. Атмосфера насилия… Война страшна не сама, она отравляет душу, делает человека зверем. Одна из учительниц достала всех тонким противным голосом. И из протеста я сделал рожу на общей фотографии. Фото раздали, и она орала: «Даже на стену не повесишь, дурак испортил всю фотографию!»
Мама была домохозяйкой, очень любила театр, и когда появились телевизоры, мы ходили к соседям – «Сильву» показывали через день. Мама рыдала, а отца это раздражало: «Ты как дура! Это же артисты! Ты бы так переживала, когда я ангиной болел!» Когда я стал рассказывать про фильмы во дворе на бревнах, у меня была специализация «Игорь Ильинский». Я его изображал, а мне за это давали закурить. До матери дошло, и она меня отвела в Дом пионеров в кружок художественного слова.
Первая любовь. У меня не было одной, я любил всех. Как видел – сразу влюблялся. Мы же учились отдельно, двор был мужской. И когда я пришел в драмкружок, голова пошла кругом: школьные формы, переднички. Весной они поснимали чулки. Коленки мелькают! Это невозможно. Мы говорили в школе только об этом. Но это была не любовь. Это была подростковая гиперсексуальность.
5
И вот я прихожу в театральный институт на экзамен: на ногах подошвы из китовой кожи, чтобы казаться повыше. Захожу – там сидят Меркурьев, Райкин. У меня была заготовлена героическая проза «Тарас Бульба убивает сына». Такой сморчок – и вдруг трагедия. Делаю жест, которому меня научили, читаю деревянным голосом. Мне говорят: «Достаточно. Спасибо, мы вас известим». И тут я понял, что провалился, но я же еще не пел! «Ну, пусть споет!» Песня тоже была героическая. Пианистка грянула, и я запел не в той тональности. Она решила меня выручить – стала играть в мою тональность, а я решил, что она мне показывает: надо петь повыше. Я пел все выше и выше, и уже довывал, как волк. Опустив глаза, я увидел, что комиссии не было: они рыдали от смеха где-то под столом. Я вышел оттуда в ужасном настроении. Меня разбудил телефонный звонок: «Тебя взяли!» Я примчался в институт – там висит список: напечатано 24 фамилии и моя дописана ручкой: Равикович.
Марк Розовский
Марк Григорьевич Розовский родился 3 апреля 1937 года. Окончил факультет журналистики МГУ, Высшие сценарные курсы. Руководил студенческой эстрадной студией МГУ «Наш дом». Сценарист, режиссер, актер, композитор, основатель и главный режиссер театра «У Никитских ворот». Заслуженный артист России, кавалер ордена Почета.
1
Я родился в 1937 году в Петропавловске на Камчатке. Через несколько месяцев после моего рождения отца арестовали, и он провел в сталинских лагерях 18 лет. Он был инженером-экономистом, мама – инженером-строителем. Они окончили институт и поехали на Дальний Восток строить социализм. Они были очень преданы советской власти, а может, просто хотели подзаработать: тогда давали надбавки, лишь бы только молодежь туда ехала.
Воспитывала меня бабушка, Александра Давыдовна Губанова. Когда мне исполнился годик, она меня вывезла с Камчатки в Москву. Мы поселились в полуподвале, у нас была комната около двадцати метров. В 10 вечера мы выходили в коридор, там стоял рукомойник с ведром. Из ведра свисал хвост – там сидела крыса. Она была родной для всей нашей коммуналки. Никто ее не боялся, и она никого не боялась. Она ела объедки. Конечно, если ударить по ведру ногой, она оттуда вылезала, и то лениво. Крысы очень умные животные.
Каковы были игры детей войны? Надо было взять кусочек сахара, подобраться к ведру. Крыса долго мучилась, в ней кипели шекспировские страсти: схватить кусочек сахара или не схватить. Высший класс был, когда она его выхватывала прямо из руки. Это значит – ты король, большой мастер.
На кухне кто-то в кастрюли плевал, иногда были ссоры, ругань. Когда я прибегал из школы голодный и бабушке нечем было меня кормить, соседка звала меня и сажала за свой стол. У нее были свои дети, и я участвовал в соседской кормежке. В коммуналке была и настоящая дружба, и настоящая любовь.
Отец отсидел 18 лет в два этапа. Сначала ему дали 10 лет, и потом он тайно приехал в Москву. Это было в 1947 году. И мама, и бабушка боялись, что в коммуналке кто-то продаст, настучит. У нас в одной из комнат жил милиционер, разные люди. Так вот: никто не настучал, представьте. В нашей коммуналке была и своя мораль. Все знали, что у Лиды из заключения приехал муж. Все-таки тогда считалось: враг народа, вредитель. Но никто не продал и не предал.
2
Мы жили в самом центре Москвы, рядом – Петровка, Неглинка. У нас был полуподвал, а за забором – стадион «Динамо». И мы лазали через этот забор и говорили: «Стадион «Динамо», через забор – и тама». «Протыривались». «Протыриться на стадион» – значило перелезть через забор и оказаться зимой на катке, а летом – на теннисном корте. Правда, у меня ракетки не было, и чтобы я научился играть хоть чуть-чуть, бабушка дала мне деревянную доску, на которой рубят лук, картошку, хлеб.