Иосиф Маневич - За экраном
Не успел я подняться на четвертый этаж и приступить к работе в качестве практиканта у редактора Фартучного, как на второй день ВГИК прислал машину за мной и Чахирьяном: вызывали на совещание к начальнику ГУКа Борису Захаровичу Шумяцкому.
Я встречал его неоднократно в те времена, когда работал в газетах: он тогда руководил «Союзпечатью». Сейчас это был другой человек. После возвращения из Америки он «европеизировался»: на нем был американский костюм, галстук вместо косоворотки. Кабинет его был отделан со вкусом, у стены стоял шкаф странной формы, в шкафу находилась дверь в другой кабинет – это знали только посвященные: там Шумяцкий работал, скрывался от звонков и посетителей, изредка принимал работников главка.
На том совещании, куда меня пригласили, присутствовал его заместитель, розовощекий, рыжий, высокий В.И. Усиевич, и редакторы: человек восемь. Речь шла о том, что надо контролировать национальные студии, следить за репертуаром, предварительно читать сценарии, так как ни «Украинфильм», ни «Госкинопром Грузии», ни «Арменкино» не хотели отказываться от своей самостоятельности, хотя монополия проката была уже ликвидирована и студии не могли забирать все деньги, которые приносили им картины, и существовать с доходов от нескольких удачных фильмов.
Борис Захарович выступил как Иван Калита, собирая под эгиду ГУКа всю советскую кинематографию: он ликвидировал последний оплот вольности – «Межрабпом», куда бежали опальные режиссеры с «Мосфильма» и «Ленфильма». Будучи начальником ГУКа, Шумяцкий не превращал его в бюрократическое учреждение, но стремился стать организатором творческого процесса. Он переписывался с режиссерами, писал им открытки, посылал телеграммы, справлялся о здоровье, предоставлял путевки в санатории (тогда это была редкость). На беседы и просмотры приносили фрукты, бутерброды, чай, нарзан – в темноте они исчезали особенно быстро.
Шумяцкий, по существу, вел себя как крупный продюсер. Вернее, это была странная помесь партийного организатора с продюсером. Помня ленинский завет «учитесь торговать», Борис Захарович учился делать фильмы и успешно торговать ими. Правда, он никак не мог научиться выговаривать слова «формализм», «экспрессионизм», любил мягкий знак и говорил «формализьм». Доклады свои писал сам, очень длинные. На втором тематическом совещании говорил шесть часов… Заключения писались им на языке товарищеских писем и рецензий, иногда они напоминали дипломатические ноты, иногда – памятные записки. Борис Захарович прошел серьезную школу дипломатической борьбы в Иране, где ему приходилось соперничать с Керзоном, поэтому многие наши заключения имитировали дипломатический стиль меморандумов, а встречи с писателями и режиссерами носили характер дружеских переговоров.
У меня сохранилось несколько странных, пожелтевших уже писем – заключений к фильмам «Арсен», «Золотая долина»: подписаны они без должностей, без пресловутых «утверждаю», «согласен», укоренившихся уже потом, в 40-е и 50-е годы. Под таким заключением обычно стояло: «ГУК, Б. Шумяцкий, Г. Зельдович» – или кто-либо другой из редакторов.
На встречу с режиссером Борис Захарович вызывал к себе редактора: это была «репетиция». Помню одну из них, связанную с «Зеленой долиной» Шенгелая [11] .
Коля Шенгелая был обаятельный человек. Поэт, охотник, лучший тамада Грузии, муж Наты Вачнадзе, автор «Элисо» – грузинского «Броненосца», остроумный оратор, речь которого изобиловала побасенками и присказками. Он был опасен – мгновенно воспламенялся, и нужны были тонкие дипломатические приемы, чтобы заставить его – по собственной воле! – исправить, как тогда казалось, затянутый фильм.
На мою долю выпала самая сложная задача: я должен был предъявить максимум требований к картине, с тем чтобы Борис Захарович мог затем пойти на уступки. Картина была эклектична, и где-то в глубине души Коля сам осознавал, что она нуждается в сокращениях, но душа его протестовала против всякого диктата, – да и жаль было сокращать заразительный танец Наты, великолепно сделанный, но абсолютно не нужный в картине! Коля слушал меня спокойно, даже с любопытством: я был новый человек, говорил искренне и тактично, но многое из того, что должен был сказать, забыл или сознательно упустил. В результате Борис Захарович оказался в трудном положении, ибо он должен был не смягчать, а усиливать и добавлять. Коля отнесся к моим предложениям, сверх ожидания, довольно добродушно. Борис Захарович слушал их как бы впервые, как новые для него, – соглашался, одобряя, и спрашивал, все ли я сказал. Я, при явном его неудовольствии, ничего путного добавить не мог и лишь похвалил какие-то сцены. Борис Захарович взялся за дело сам и политически обосновал многие просчеты картины. Шенгелая насупился и молчал. Сошлись на том, что будем смотреть еще раз. Много раз я ходил тогда с вариантами заключения, пока в конце концов не был найден тот тон, который не заставлял, но наставлял.
Потом я с тревогой сидел на всесоюзном тематическом совещании, которое проводилось каждый год, и все ждал, что Коля пройдется по мне, но он, кончив речь, попросил зайти к нему в «Националь» – выпить настоящего киндзмараули…
Сейчас, встречая его сыновей Эльдара и Георгия Шенгелая и просматривая их фильмы, я вспоминаю Колю: мне кажется, он идет ко мне, в своей чесучовой рубашке, покручивая ремешком на поясе, или стоит передо мной в старом пальто и белом вязаном шарфе, который подарил ему Шолохов: Коля в те годы долго жил на Дону, собираясь ставить «Поднятую целину».
Я вижу его и за рулем полуторки на Клухорском перевале, когда он вел машину сквозь сумерки надвигающегося сорок третьего года, по дороге в Тбилиси из киноэкспедиции, где снимал фильм о грузинском крестьянине-солдате под названием «Он еще вернется». И я вижу его мертвого – в горах, на разостланной бурке, лицом к Тбилиси… Я слышал его последние слова о маленьком сыне… И сейчас, глядя на Георгия, я думаю, что он вернулся к нам – оставив нашему кино двоих сыновей – двоих замечательных художников…
Беседы Шумяцкого с режиссерами и сценаристами почти всегда были продуманными и целенаправленными, он считался искусным политиком. Иногда в них принимал участие Усиевич, беря на себя наиболее тяжелое и трудное – доказать художнику то, в чем сам не убежден.
На студиях часто рассуждали так. Зачем настаивать на сокращениях или купюрах, портить отношения с крупным режиссером – все равно фильм пойдет в ГУК, а там уже пусть спорят с ним. Поэтому в ГУК картины поступали, как правило, недомонтированные, на двух пленках, и приходилось много часов проводить в просмотровых залах, смотреть фильм с остановками после каждой части и обсуждать возможные монтажные переходы и сокращения. Порой это шло картине на пользу. Режиссеры прислушивались к советам, иногда сами просили посмотреть вновь и вновь, проводили сокращения либо прямо в ГУКе (внизу была монтажная), либо на студиях «Мосфильм» и «Союздетфильм».
Но нередко возникали острые конфликты – коса находила на камень, шла жестокая борьба за каждый кадр. К недостаткам Бориса Захаровича следует отнести то, что порой личное, предвзятое отношение к тому или иному художнику доминировало и подогревало столкновения. Мне, как новичку, многие подводные течения были неизвестны, я получал тяжелые нахлобучки и, самое главное, не мог уразуметь, в чем дело. Лишь постепенно, через длительное время или после откровенного разговора с режиссером, становилось ясно, что было продиктовано цензурными, что – художественными, а что – личными мотивами, предубежденным отношением к творчеству того или иного мастера.
Сложные отношения у Шумяцкого были с А. Роомом, Б. Барнетом. Вообще Борис Захарович опирался на «Ленфильм», всячески выдвигая его. «Мосфильм» лишь в последний год его деятельности стал в центре внимания. «Ленин в Октябре», выдвижение молодого тогда режиссера М. Ромма – все это было результатом усилий Бориса Захаровича, он всячески опекал картину.
К Эйзенштейну у него было неприязненное отношение. Продиктовано ли оно было сверху, в связи с постановкой «Мексики», сказать не могу. В эти тайны я не был посвящен. А история «Бежина луга» сейчас изучается. В моем представлении Шумяцкий в судьбе этой картины сыграл неблаговидную роль, показав Политбюро неготовый, несмонтированный материал. Это явная его вина.
Мне посчастливилось: я был в числе немногих, кто видел весь отснятый материал. Я смотрел его в небольшом просмотровом зале во ВГИКе вместе с Сергеем Михайловичем и Тиссэ. Они только что приехали со съемок натуры. Не знаю почему, материал Сергей Михайлович привез именно во ВГИК. Собирался ли он его широко показывать или, наоборот, не хотел сразу отдавать на студию, не знаю. В зале было человек пять-шесть – никого из присутствующих, кроме Перы Аташевой, не помню. Материал еще не был смонтирован, не полностью были отобраны дубли, и это, как ни странно, не только не портило картину, но, наоборот, продлевало эмоциональное восприятие. Перед глазами проходила редкая, живописная вереница кадров удивительной новизны не только по своей композиции, но и по небывалому разнообразию чернобелой гаммы, как будто всесильной в передаче не только цвета, но и пространства. Поражала стереоскопичность кадра, лепка светом портретов Павлика и особенно его отца. Прошло более тридцати лет после этого просмотра, но и по сей день передо мной возникают кадры этой живописной повести. И хотя драматические конфликты в разрозненных и несмонтированных эпизодах только угадывались, минуя сюжет, покоряла драма увиденного. Поэтические возможности кинематографа открывались перед нами в неожиданных формах.