Владимир Рецептер - Булгаковиада
Михаил Булгаков
Этот черновик датирован 26 октября 1932 года, и повторение даты в тексте – одна тысяча «не позднее 26 октября 1932 года» – привели Р. к выводу о том, что Е.И. Чесноков (или Т.И.Бережной) первую тысячу привез в Москву нынче же и, скорее всего, сидел рядом, в кабинете Булгакова, участвуя в составлении хитрого письма…
Почте предоставлялась доставка второй тысячи, и тут Михаил Афанасьевич был вынужден о себе напомнить.Пушкинский дом, ф. 369, ед. хр. 144.
6 ноября 32 г., Москва
Милый Тимофей Иванович,
у меня есть срочный платеж. Поэтому у меня к Вам просьба – пришлите мне следуемые мне деньги именно к этому сроку.
Если кто-нибудь от Вас едет в Москву, было бы хорошо, если бы он передал деньги мне лично. Если же нет – я полагаю, что лучше всего было бы перевести их мне молнией с одновременной посылкой мне молнии-телеграммы, где был бы указан номер перевода.
Привет театру. М. Булгаков
Б. Пироговская, 35а, кв. 6Пушкинский дом, ф. 369.
16 ноября 1932 г.
Телеграмма
Ленинград, Фонтанка, 65, Театр
Шапиро, Чеснокову
Жду условленную тысячу молнией.
Бережной не ответил на спешное письмо. БулгаковИ тут же квитанция от 16 ноября 1932 года за № 126, документ о приеме телеграммы и уплате за нее 2 рублей 75 копеек…
Ответ Чеснокова – молниеносен…
Телеграмма
Булгакову, Б. Пироговская, д. 35а [41]
17 ноября 17 ч. 15 м.
Связи финансовыми затруднениями (высылаем) декадный срок не сердитесь Привет ЧесноковЗдесь становится очевидно, что стороны исполнены взаимной приязни и мучатся одним – невозможностью увидеть «Мольера» на сцене БДТ… И еще…
Чем хорош архивный документ?..
Прикасаешься к тому же листку, которого касался автор.
В момент касания время скрывается в небесную щель и исчезает, как летающая тарелка…11
Прежде ноябрьской переписки случилась сентябрьская встреча, о которой рассказала Елена Сергеевна.
– Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что, когда я первый раз вышла на улицу [После двадцати месяцев сиденья взаперти. – В.Р .], я встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: «Я не могу без тебя жить». И я ответила: «И я тоже». И мы решили соединиться, несмотря ни на что. Но тогда же он мне сказал то, что, я не знаю почему, но приняла со смехом. Он мне сказал: «Дай мне слово, что умирать я буду у тебя на руках…» И я, смеясь, сказала: «Конечно, конечно, ты будешь умирать у меня на…» Он сказал: «Я говорю очень серьезно, поклянись». И в результате я поклялась…
Потом была странная переписка с ее мужем, и Булгаков вывел на листке: «…я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше…» Он просил ее мужа «пройти мимо» этой любви, но Шиловский, не заботясь о тоне, вызвал его для разговора один на один, и Елена Сергеевна, проводив Булгакова, пряталась на другой стороне переулка, за воротами церкви…
При встрече соперников на сцене снова появился пистолет, и бледный Булгаков, чувствуя себя персонажем еще не написанной пьесы, сказал:
– Не будете же вы стрелять в безоружного?.. Дуэль – пожалуйста!.. [42]
Но как бы там ни было, они соединились, «Мастер» и «Маргарита», и вместо новой квартиры Михаил Афанасьевич подарил Елене Сергеевне нечеткую фотографию того же кабинета на Пироговской с двумя ступеньками вверх и надписал: «Елене от Михаила»…
Это случилось в начале сентября 1932 года. В середине октября они уехали в Ленинград для переговоров с театрами…
Сперва не могли вспомнить, с кого началось…
Ни Юрский, на Басик, ни Кочерга…
И Р. ломал голову… Никак…
Память подводит, когда повтор становится ритуалом.
С кого же начался ритуал?..
Стали рассуждать вместе и порознь: Изиль Заблудовский, зав. костюмерным Татьяна Руданова, главный машинист сцены, заслуженный работник культуры Велимеев Адиль…
Большинство считало – с Паши Панкова, но двое называли Ефима Захаровича Копеляна…
Логика была такова: «Мольер» вышел в 1973-м, Юрский уехал в Москву в конце 1977-го и до последних дней в Ленинграде «Мольера» играл. Не могло же быть, чтобы декорация идущего спектакля пошла на другой…
– Неэтично, – сказала Таня…
Сомнения сняла Люся Макарова, вдова Копеляна. И тут все прояснилось.Событие было настолько катастрофическим, что логику никто не искал, а этика была одна: сделать для него все, что только возможно…
Растерянный Гога так и сказал Кочергину:
– Сделайте что-нибудь…
И Эдик вспомнил, как, уезжая в санаторий, Копелян бросил ему в актерской раздевалке:
– Ну держись, работай!..
Как будто прощался… Как будто было предчувствие…
Для Р. началось со звонка Гриши Гая, который глухим голосом без всяких подъездов сказал: «Умер Фима». Было 6 марта 1975 года.
Р. сказал свое «не может быть» и, связанный с Гаем тяжелой паузой, увидел первую встречу, и вторую…
Когда при знакомстве с театром показывал худсовету сцены из «Гамлета», обратился к Копеляну как к первому артисту, сказал лично ему: «Старый друг», – а тот хмыкнул в знаменитые усы…
Потом – «Синьор Морио пишет комедию», и Р. поражается, как мощно думает Копелян на авансцене, как плавятся темные глаза в жару воображения…
«Автор, автор, и впрямь сочинитель, а не актер», – подумалось ему…
Однажды Р. взял газетный портретик на телепрограммке, зашел в гримерку через две двери от своей, сказал в полушутку:
– Подпишите, Ефим Захарович.
Все помнили, как Кира Лавров беззаконно затесался в массовку в «Традиционном сборе», подошел к Фиме за автографом, а тот чуть не упал со смеху на сцене. Копелян газетный свой портретик взял, надписал, и получилось серьезно, память на всю жизнь. По щедрости душевной он отметил талант молодого артиста и – по ошибке – ум его, что, разумеется, льстило самолюбию, но, главное, убеждало в сердечном расположении самого Копеляна, а уж этим можно было гордиться, не задумываясь о наличии отмеченных качеств…
В «Карьере Артуро Уи» Копелян – Эрнесто Рома, а Р. – Инна, его правая рука, оба предчувствуют смерть, оба падают, расстрелянные штурмовиками в железном гараже…
В «Трех сестрах» – однополчане, мечтатели, офицеры, он – Вершинин, Р. – Тузенбах, споры о будущем, пожар, его расставанье с Машей, моя смерть…
Его смерть…
Кочергин до сих пор уверен, что виноват театральный доктор, лечил от желудка, отправлял дважды глотать кишку, а был инфаркт…
Ни «Дюн», ни «Белых ночей» еще не построили, несколько домишек в «Мельничных ручьях» – весь санаторий…
К нему приехала Люся, привезла вкусненького, позвала домой:
– Поедем, Фима, поживешь на даче, с человеком, с собакой…
У них был фокстерьер по кличке Пеле, веселый мальчик, прыгучий, любил Фиму больше всех, лизал в усы, глаза, уши…
– Нет уж, я тут доживу свой срок, – опять странная фраза…
Проводил Люсю до станции, пошел обратно… Плохо…
Пока вызывали врача, пока что…
Привезли мертвого на Бассейную, в первой комнате ходили, говорили, Люся упала в другой, Пеле забился под кровать, дрожал…
После Фимы прожил еще пару лет…
Копелян пришел в БДТ как раз в том году, «мольеровском»… В книжке о театре издания 1939 года сказано: «Копелян Ефим Зиновьевич – артист. Поступил в 1931 г. Швейцар, 1-й носильщик – “Человек с портфелем”, Мальчик, Слуга в гостинице – “Слуга двух господ”» и т. д.
В книгах того времени много ошибок и опечаток. Мы знали его не как Зиновьевича, а как Захаровича. А потом, когда прославился в десятках фильмов и озвучил народный сериал «Семнадцать мгновений весны», стали, любя, называть Ефимом Закадровичем…
Александра Павловна Люш сказала о начале 30-х:
– О нем шутили тогда: «У нас один армянин в театре, и тот – еврей!..»
Однажды, пробегая мимо Монахова, Фима сказал ему «Здрасьте!» и сделал ручкой «Привет»…
Монахов, как громом пораженный, остановился, низким голосом оскорбленного короля спросил:
– Это вы мне сделали ручкой?..
Теперь, как громом пораженный, застрял у стены Копелян.
Других вольных жестов по отношению к Монахову в истории БДТ не отмечено…
Через четыре года Фима Копелян играл выпускной спектакль студии «Бешеные деньги», и в роли купца Большова, в подобранном костюме, был юрок и смешон. Тонкая шея вертелась в широком воротнике, но уверенность в себе была отменная.
Когда действие завершилось, Монахов положил ему на плечо руку и сказал:
– Лет через двадцать будешь настоящим актером…Николай Федорович Монахов медленно шел по Фонтанке. По той, другой ее стороне, чтобы, дойдя до Лештукова моста и переходя по его досчатому настилу, как всегда, поклониться Пушкину и Глинке.
Так было у него заведено.