Иосиф Маневич - За экраном
Оппозиция опиралась на студенческую молодежь, на партийный и советский аппарат, на высококвалифицированных рабочих, на военных, среди которых еще сохранились сторонники Троцкого. «Молодежь – барометр революции» – эти слова Троцкого будоражили воображение, и очень часто стрелка барометра лихорадочно вздрагивала, предсказывая бурю.
Осень 1927-го. Слухи переполняли студенческие коридоры: нам рассказывали о выступлениях оппозиционеров, мы расхватывали газеты, где иногда еще появлялись заметки, в которых в завуалированной, малопонятной для непосвященных форме печатались отчеты о дискуссиях.
Я не помню, да и тогда не знал всех пунктов расхождений, содержания платформы «восьмидесяти трех», но всем было понятно, что борьба шла за демократию внутри партии, за необходимость дискуссии против тогда уже зарождавшегося культа генерального секретаря Сталина. Фракционеры и раскольники разных оттенков – от Троцкого до Шулятникова – имели своих сторонников в среде студенческой молодежи. Но больше всего в ту пору среди студентов было именно троцкистов. На них был направлен основной удар – и, естественно, били прямой наводкой по МГУ.
В один из дней октября коридоры, прилегающие к «коммунистической» аудитории, были полны и оживленны, в дверях стоял строгий контроль – должно было состояться сугубо закрытое партийное собрание.
Ректор университета Андрей Януарьевич Вышинский [2] стоял на верху лестницы, как на наблюдательном пункте, в окружении верных помощников. Мы, беспартийная и комсомольская шпана, толпились вдоль перил над лестницей. Точно никто ничего не знал, но все знали, что что-то должно произойти. В МГУ на партсобрание ждали вождей оппозиции. Говорили, будет Троцкий! Оттянуть нас от перил было невозможно, напрасно давали звонок, зазывали в аудитории – в них сидели лишь несколько прилежных, – да и те не слушали то, что читали профессора, а прислушивались к тому, что доносилось из коридора.
Я стоял по правую сторону от лестницы, в нескольких шагах от Вышинского. По лестнице бежали опаздывающие, держа в руках партбилеты и студенческие книжки (чтобы на собрании не было «пришлых» коммунистов). Контроль внизу был начеку.
Вот что-то задвигалось, зашумело у тяжелой нижней двери, кого-то не пускали. Но, видимо, кордон был прорван, по лестнице поднималась группа – среди знакомых лиц студентов я увидел Раковского [3] и других вождей оппозиции (всех в лицо я не знал, кажется, были Преображенский, Серебряков и еще кто-то). Бежавшие за ними дежурные пытались их остановить, но они шли, окруженные десятком студентов-оппозиционеров. Раздались аплодисменты. Выбежали студенты, дожидавшиеся открытия собрания. Вышинский двинулся навстречу Раковскому, пытаясь что-то ему сказать и загораживая дорогу. Христиан Георгиевич шел молча.
Аплодисменты нарастали.
На первой странице своей книги «Литература и революция», которую знали все, Троцкий написал: «Человеку, революционеру и другу Х.Г. Раковскому посвящаю». Сейчас Раковский был перед нами, его не пускали.
Раздались крики, началась рукопашная. Студенты отшвырнули Вышинского и на руках внесли Раковского.
Аудитория также встретила его аплодисментами. Вышинский едва протолкался в битком набитый зал. Двери с трудом закрылись… О речах и прениях нам потом рассказывали потихоньку, в газетах появилась маленькая заметка – тогда еще принято было печатать отклики с партсобраний, проходивших на предприятиях и в вузах.
А вскоре застрелился Иоффе [4] … Звук этого выстрела разнесся по всей стране. Самоубийство коммуниста! Несколько выстрелов прозвучало еще на пороге нэпа – многие его не могли принять. Но сейчас застрелился член ЦК партии, крупнейший дипломат, подписавший Брестский мир!.. Вскоре в журнале «Большевик» было напечатано его письмо к партии.
Предчувствие чего-то трагического, грозного нагнеталось – оно разразилось со страшной силой в смертельном тридцать седьмом.
Похороны Иоффе. Не знаю, многие ли остались в живых из тех, кто шел длинной вереницей за его гробом от Кузнецкого, где помещался Наркоминдел, к Девичьему монастырю… Думаю, что единицы, – поэтому и записываю кратко, что врезалось в память.
…Пишу на Пасху, первый день. Солнце. Сегодня четвертое мая, Пасха поздняя. Пойду к старшей дочери Галочке, ей уж тридцать пять [5] . Там весну, май, Пасху встречает поколение, рожденное через десять-двенадцать лет после событий 1927 года – в тридцать седьмом – сороковом…
Мы с моим другом Федей Барановым пошли к Наркоминделу, где должен был состояться траурный митинг, но здание было оцеплено и никого не пускали. Люди предъявляли документы, говорили, что они друзья, родственники. Ничто не помогало. Помню, фельетонист «Правды» Сосновский, фельетоны которого были известны каждому, рвался сквозь цепь – его тоже не пускали. Кто-то крикнул милиционеру: «Да это же Сосновский!» – «Знаю лучше вас. Пускать не велено никого», – последовал ответ.
Цепь обрастала кучками. Народ прибывал, теснил цепь к Наркоминделу, к памятнику Воровскому. Вдруг кто-то вышел и крикнул: «Не толпитесь, все уже кончено. Сейчас будут выносить…»
Наступила тишина.
Из главного входа показалась кумачовая крышка гроба. Все, расступаясь, сняли шапки. Поплыл гроб – кто его нес, не помню. Какие-то военные хотели поставить его на катафалк, но несущие медленно повернули его к Лубянскому проезду.
За гробом без шапок, под мелким дождем, шли Троцкий, Зиновьев, Каменев, Муралов, Смирнов – шли вожди оппозиции, «большевики-ленинцы», как они подписывались на письме «восьмидесяти трех». За ними – наркоминдельцы. Чичерин, Карахан, Крестинский, Довгалевский, Суриц, еще кто-то из известных послов. В процессию влились сотни людей, окружавших здание. Тут были не только одиночки, но и делегации от ячеек, студенты.
Процессия поплыла на Театральную площадь, к Манежу. Она шла молча, зажатая с обеих сторон милицией, конной и пешей. По тротуарам, узнавая Троцкого, Каменева, Зиновьева, бежал народ. Мы с Федей шли почти в начале, ряду в двенадцатом-пятнадцатом. Сердце колотилось, мы чувствовали себя втянутыми в какой-то поток новых, никогда еще не испытанных чувств.
Процессия приближалась к Университету. Здесь толпа студентов, стоящих у старого и нового зданий, прорвала милицейскую цепь и влилась в колонны идущих. В узкой горловине Моховой, между новым зданием и Манежем, процессия «набухала», все больше выливаясь на тротуары. Вновь прибывший отряд конной милиции с трудом сдерживал идущих.
Траурная процессия превращалась в демонстрацию… Мелькнула мысль: «Демонстрация у Казанского собора…»
Кто-то затянул «Варшавянку»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…
Подхваченные тысячью голосов, слова «Варшавянки» неслись над Манежем:
Пусть деспот пирует в чертоге златом,
Тревогу вином заливая…
Казалось, что эти слова слышит Сталин в Кремле.
Кто-то запел старую песню времен Гражданской войны:
Ленин и Троцкий вожди для народа,
Они ему дали хлеб и свободу.
«Ленин и Троцкий» – неслось туда, к гробу, за которым шел Лев Давыдович Троцкий.
Так, меняясь, несли гроб к Новодевичьему. Дождь перестал, но день был хмурый и печальный.
Я стал осматриваться по сторонам: крутом в основном была молодежь, но были и постарше, кое-кто из преподавателей, помню Нусинова…
На Пироговской народу на тротуарах стало меньше, демонстрация, по-прежнему окруженная милицией, двигалась по мостовой более спокойно. Пели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…»
Миновали клиники, свернули к Новодевичьему и, когда уже подходили к монастырю, у стен увидели большую толпу народа. Когда гроб поравнялся с первой башней, я увидел, как на цоколь приподнялся человек без шапки, волосы его развевались. Он что-то выкрикнул.
«Сапронов», – сказал кто-то рядом.
Это был секретарь ВЦИКа, вождь рабочей оппозиции, которая требовала свободу фракции в партии и передачу управления производством самим рабочим (теперь, кстати, по этому пути идут югославы).
– Да здравствуют большевики-ленинцы! Долой правых оппортунистов! Да здравствует рабочая демократия! – раздавался звонкий голос Сапронова.
Кто-то из участников демонстрации приветствовал его.
Люди, стоявшие у стены вместе с Сапроновым, влились в ряды, и гроб поплыл к воротам. Но там, пропустив несколько первых рядов, перекрыли ворота. Поднялся шум, крики: «Держиморды! собаки!» – и милиционеров смяли, а демонстрация ворвалась в ворота и устремилась к небольшому дощатому помосту над раскрытой могилой. Ее окружили плотным кольцом, сомкнутыми рядами стояли, не пропуская милиционеров и посторонних, пытающихся разорвать кольцо демонстрантов.
Первым на дощатый помост поднялся Троцкий.
Я видел его не впервые. В 1918 году – в Красном Царицыне, в 1925-м – в санатории «Хлебороб», где консультировал мой отец, а я в то время жил и учился в Кисловодске. Помню, был яркий, прозрачный кисловодский день. Вернувшись со школы, я увидел на воротах санатория кумачовый лозунг: «Да здравствует вождь мировой революции!» Во дворе было много отдыхающих, в основном крестьяне. Сказали, что ждут Троцкого – он отдыхал тогда в Кисловодске. И действительно, через несколько минут в воротах показался Троцкий в белой толстовке, улыбающийся. С ним было двое штатских – кто, сейчас не припомню. Раздались приветственные крики, в ворота вбегали отдыхающие из других санаториев. Настроение было радостное, курортное. Троцкий обошел стоящих группами крестьян, спросил нескольких, откуда они. Поговорил с ними. За Львом Давыдовичем следовал главврач Никольский, который предложил ему войти вовнутрь, но тот отказался и поднялся на крыльцо.