Эдвин Гилберт - Камни его родины
– Прости, дорогая, – сказал Эб.
Феби накинула халат и вышла из комнаты. Эбби пошел за ней и видел, как она догнала Раффа в дальнем конце гостиной.
– Рафф, – сказала она и рассмеялась, – я хотела доложить вам, что этот человек все-таки собирается когда-нибудь сделать меня порядочной женщиной. Так что не смущайтесь... И в общем, мы ждали вас только в воскресенье, негодяй вы этакий.
После чего Рафф тоже засмеялся, хотя и не слишком весело, и Феби спросила, не голоден ли он, и когда он сознался, что голоден, она сказала:
– Сейчас сварю кофе. – Направляясь к серванту, отделявшему гостиную от кухни, она говорила:
– Хорошо, что я умею готовить. Я-то надеялась, что выхожу за миллионера, а он, оказывается, почти такой же нищий, как я.
К тому времени, когда все уселись за длинный стол и принялись за кофе и бутерброды с холодной курятиной, их замешательство совсем прошло. Теперь Эбби тревожило другое. Он вдруг заметил, как плохо выглядит Рафф: пережитое испытание отпечаталось на его небритом лице, щеки еще больше впали, темно-синие глаза помутнели от усталости.
Эбби положил сэндвич на стол.
– Я понял по отсутствию писем и звонков, что там неладно.
Рафф смотрел то на него, то на Феби.
– Завтра расскажу. Теперь не время.
– Операция прошла неудачно? – спросила Феби.
Рафф помешивал кофе и ответил не сразу.
– Не знаю, – сказал он глухо и неохотно. – Она умерла раньше, чем это выяснилось.
33То, что происходит сейчас у тебя на глазах, – это не смерть. Для тебя Джулия умерла в то лето, когда ты отвез ее в «Сосны».
Так что теперь ты неуязвим.
И тем не менее, когда, подготовленный к самому худшему, ты вошел в крошечную белую палату матери за несколько часов до операции, ты был потрясен. Джулия выглядела совершенно нормальной: маленькое личико чуть порозовело, и хотя ее живые глаза подернулись пленкой, а их ирландская синева потускнела, они все-таки подмигнули тебе. Джулия приподнялась с белой подушки, и ее руки, узловатые, с набухшими венами, потянулись к тебе, и ты улыбнулся, делая вид, что ты просто хороший, добрый сын, приехавший навестить свою мать.
Но тут она сказала:
– Моррис! Ты, конечно, опоздал!
– Да, – ответил ты, стараясь не смотреть на доктора Рудольфа Майера, который стоял тут же, у кровати.
– Сними галоши, Моррис! Как хорошо, что ты приехал! Мне было худо ночью. Ни единой звезды, и я все вРемя видела какие-то тени, очень страшные, одна была совсем как крокодил, и я думала – господи, Моррис так неосторожно водит машину! Подойди сюда, что это ты прячешь за спиной?
И ты вспомнил, как, вернувшись домой после долгих поездок, Моррис поспешно снимал галоши, выкладывал измазанные кровью пакеты с ростбифами, и свининой и кровяной колбасой на сверкающий стол красного дерева в гостиной, и стоял возле него, улыбаясь и пряча за спиной еще один пакет, а потом вытаскивал блестящую побрякушку, или сумочку, или новинку для домашнего обихода, или четки с янтарным крестом, или замысловатый флакон духов, туалетной воды или эссенции.
Он протягивал Джулии подарок, и наклонялся к ней, и заключал ее в свои медвежьи объятия.
И Джулия говорила суровым, но счастливым голосом: «Тебе надо побриться. Если бы Джон Рафферти увидел меня сейчас, он перевернулся бы в гробу. Господи, упокой его душу!»
А теперь вот стой и смотри то на нее, то на врача, и проклинай себя за то, что не лез из кожи вон, чтобы чаще приезжать к ней – к этой женщине, которая ничего не понимала в архитектуре и только недоверчиво улыбалась, когда Моррис начинал говорить о том, какие они счастливцы и как должны гордиться сыном: ведь он хочет стать архитектором и когда-нибудь построит замечательные здания...
Ты стараешься смотреть только на ее лицо и не думать о зараженной, гниющей ноге и как за соломинку цепляешься за ободряющую, спокойную улыбку врача.
Потом Майер кивает на дверь, и ты уходишь, но на пороге вдруг вспоминаешь, и возвращаешься, и целуешь Джулию, а она касается рукой твоей щеки, смеется и говорит: «Тебе надо побриться, Моррис».
Когда после многих часов ожидания и мыслей о том, что она может не выжить, Майер наконец выходит к тебе, и ты видишь его лицо, прежде спокойное, улыбающееся и уверенное, а теперь напряженно-непроницаемое, ты уже знаешь, что он скажет тебе.
Знаешь. И чувствуешь облегчение.
Но ненадолго. Потом на улицах Сэгино и в барах Сэгино все это возвращается к тебе и стискивает тебе сердце и не отпускает, и вот твое хваленое хладнокровие и напускное спокойствие соскакивают с тебя, и ты остаешься во власти того, чего никогда не представить себе заранее: неизбежного и все-таки внезапного, опустошающего горя.
Потом ты начинаешь думать: странно, ведь я не так уж любил ее. Не ей, а Моррису я был предан всем сердцем, но, когда он умер, я не чувствовал ничего подобного. Или просто боюсь вспомнить, что я тогда чувствовал?..
Тебе становится легче, но горе обрушивается на тебя с новой силой в день похорон – сырой, хотя и солнечный пень, когда разыгрывается этот никому не нужный спектакль, и ты, стоя под навесом, отбываешь мучительную повинность. Еще хорошо, что Джулия, вопреки желанию Морриса, давно уже выбрала и купила себе место на кладбище, не принадлежащем никакой церкви, хотя и знала, что там не будет священника и над ее могилой не прозвучат латинские слова заупокойной молитвы.
И вот ты механически выписываешь чеки санаторию «Сосны», и доктору Майеру, и гробовщику, совсем не думая о том, что твой счет в тоунтонском банке едва-едва покроет эти расходы. Последний чек – ломбарду, и просьба продать, если удастся, старую мебель, единственное имущество, которое ты перевез из желтого кирпичного дома на Сентри-стрит в то послевоенное лето.
От Детройта до Нью-Йорка самолет летит два часа.
Недолго. Впрочем, достаточно долго, чтобы обстоятельно побеседовать с самим собой. В результате Рафф принял твердое решение: теперь, когда он в ответе только за себя, он должен во что бы то ни стало открыть собственную контору.
Сейчас у него есть дом Вертенсонов – его радость, к которой он возвращается, – и есть еще фирма, которая с самого начала была для него обузой, а теперь станет совсем невыносимой.
Невыносимо все: бесплодные прения в конторе, размолвки, проволочки, мучительное чувство ответственности, когда чертишь что-то по чужим проектам. До сих пор время было для Раффа абстракцией, о которой он почти не думал; теперь оно стало предъявлять свои права.
В дополнение ко всему, его еще угнетала мысль о расходах на содержание конторы. И страх, что он не окупает себя.
Для одинокого человека единственной компенсацией за одиночество служит сознание, что он может делать то, что хочет.
Рафф понимал, конечно, что он связан. Связан с Эбби. Ну, и с Винсом. Они работают не жалея сил, чтобы поставить фирму на ноги. Поэтому нельзя пойти и просто стереть свое имя с двери, не говоря уже о том, что у него Нет денег не только на контору, но даже на вывеску.
Он ехал домой с тоунтонского вокзала и думал, что нужно хотя бы откровенно поговорить обо всем этом с Эбби.
Но случилось так, что он вломился к нему в спальню и испортил ему – или, во всяком случае, омрачил – своим рассказом о Джулии блаженную ночь с Феби.
В конце концов, Рафф прошел в свою комнату на другом конце дома и закрыл дверь.
Он лег, но уснуть не мог: слишком устал. Потянувшись к столу, он взял толстый номер журнала «Аркитекчер» и начал его листать.
Почти сразу взгляд его привлекли две страницы великолепно исполненных чертежей здания исследовательского института «Юнайтед кемикл» в Нью-Джерси.
Крепко сжав журнал, он сел на постели и стал рассматривать чертежи с чувством, в. котором смешались изумление, гордость и бешенство.
Все в точности. Добавлена только надпись: «Пирс и Пендер, архитекторы. Мансон Керк, главный инженер проекта».
Его проект, его концепция, его вариант размещения зданий – невысокий, широко раскинувшийся административный корпус, и на этом постаменте башня лабораторий: полосы стекла, разделенные ажурными перемычками. Даже форма башни не прямоугольная, а слегка пирамидальная...
Единственно, что не было использовано из проекта Раффа, – это скругленные углы башни.
Но все остальное сохранено. Даже улучшено. Керк доработал его замысел, сделал его совершеннее, закон-ченней.
И внутреннее расположение помещений, расположение лабораторий по этажам, и план нижнего этажа, и отличное размещение лифтов – все было блестяще продумано.
Рафф распечатал пачку сигарет – третью за сутки.
Он по-прежнему недоверчиво смотрел на этот явный, бесстыдный плагиат. С возрастающей яростью прочел все пояснения, параграф за параграфом.
В статье говорилось о том, что здание Химического института в Нью-Джерси «открывает новые горизонты перед современной индустриальной архитектурой». Дальше шли рассуждения о Мансоне Керке, о том, что он – архитектор, «который не удовлетворяется однажды найденным решением», а идет дальше и «не боится по-новому ставить вопрос об использовании пространства». Этим проектом Керк доказал своим коллегам и всему миру «необходимость гуманизировать здания наших заводов и исследовательских институтов».