Борис Акунин - Весь мир театр
— Зачем вы заперли дверь? — спросила Элиза. — Это что, новое правило?
Но Жорж не ответил, порхающим шагом он шел между рядов к сцене. Легко взбежал по лесенке на ханамити. Левой рукой достал из кармашка часы и показал присутствующим.
— Дамы и господа, поздравляю вас! — торжественно объявил он. — Бенефис скоро начнется. До него остается всего две единицы!
БЕНЕФИС
Принаряженный Жорж, почему-то позволивший себе обращаться к труппе без разрешения Ноя Ноевича, нес со сцены околесицу:
— Сейчас ровно 11 часов 11 числа 11 месяца 1911 года! Это девять единиц. Через 11 минут число единиц достигнет одиннадцати, и мгновение сделается совершенным! Тогда я его остановлю! Настанет мой бенефис, дамы и господа!
Не сказать чтоб Элиза вслушивалась в эту галиматью, ее занимали собственные переживания. Она проклинала себя за то, что расклеилась и наговорила лишнего. Слава Богу, Эраст не воспринял ее истерическое бормотание всерьез. Он и сам сегодня был странный. День что ли такой, все не в себе?
Онемевший от нахальства помощника Штерн, услышав про бенефис, так и взвился.
— А-а, так это вы?! — возопил он страшным голосом и тоже взлетел на помост. — Это вы исписали чушью священную книгу! Да я вас…
Ловко и звонко ассистент влепил кумиру и учителю оплеуху. Она прозвенела громче выстрела. Все обмерли, а Ной Ноевич с вытаращенными глазами схватился за щеку и сжался.
— Сядьте на место, — велел ему Жорж. — Вы больше не режиссер. Режиссер теперь я!
Бедняга тронулся рассудком. Это было ясно!
Широкими шагами он вышел на середину сцены, где была установлена декорация, и поднялся в комнату гейши. Остановился у низкого столика, сел на пол, откинул крышку бутафорской шкатулки — той самой, куда сходились провода, зажигающие в финале полет двух комет.
Первое оцепенение прошло.
— Э, брат, да ты того… — Ловчилин поднялся, крутя пальцем у виска. — Тебе успокоиться надо.
Встал Разумовский.
— Жорж, душа моя, что ты на сцену влез? Иди сюда, потолкуем.
— Дзевятокин-сан, сэнсэя нерьзя бичь! — сердито говорил Газонов, поднимаясь на ханамити. — Хузе ничего нету!
А Штерн, всё держась за щеку, взвизгнул:
— С ним не толковать, его вязать нужно! И в Канатчикову дачу!
Вдруг все снова умолкли. В руке у Девяткина появился пистолет — памятный Элизе «баярд», свидетель ее постыдного провала.
— Сесть! Всем сесть в первый ряд! — приказал ассистент. — Молчать. Слушать. Времени в обрез!
Заверещала Сима. Василиса Прокофьевна охнула:
— Матушки мои! Убьет, скаженный! Сядьте, не дразните его!
Костя, Лев Спиридонович, Штерн отступили. Опустились в кресла, причем Разумовский с перепугу уселся на колени к бывшей супруге, а та и не пикнула, хотя в обычное время подобная вольность резонеру дорого бы обошлась.
Не испугался один японец.
— Дай писторет, дуратёк, — ласково сказал он, продолжая идти вперед. — По-хоросему.
Акустика в зале была чудесная. Выстрел грянул так громко, что у Элизы заложило уши. В подвале, когда она тренировалась в стрельбе, «баярд» палил тише. Маса как раз ступил с ханамити на сцену. Взмахнув руками, он полетел вниз, под кресла первого ряда. Он был ранен в голову. Из разорванного уха лилась кровь, по виску пролегла красная полоса. Отчаянно завизжала Клубникина, забрызганная каплями.
Что тут началось! С криками актеры бросились врассыпную. Лишь оглушенный Газонов остался на полу, да Фандорин не тронулся с места.
Элиза схватила его за руку.
— Он сошел с ума! Он всех перестреляет! Бежим!
— Некуда, — сказал Эраст Петрович, неотрывно глядя на сцену. — И поздно.
Все три двери зала оказались заперты, а бежать за кулисы никто бы не посмел — на сцене, скрестив ноги, сидел сумасшедший, помахивая пистолетом. Вот он вскинул руку, прицелился вверх, снова выстрелил. С люстры посыпалась хрустальная крошка.
— Все на место! — крикнул Девяткин. — Две минуты потеряно впустую. Или вы хотите умереть, как глупые животные, так ничего и не поняв? Я стреляю без промаха. Если через пять секунд кто-то не сядет в первый ряд, убью.
С точно такой же прытью все бросились обратно. Тяжело дыша сели. Элиза ни на шаг не отстала от Эраста Петровича. Тот поднял Масу, усадил рядом с собой, протер платком кровоточащую рану.
— Нан дзя? — процедил Газонов.
— Контузия. Забыл японское слово.
Японец мотнул головой.
— Я не пуро царапину! Это сьто? Это?! — он ткнул пальцем в Девяткина.
Ответил Фандорин непонятно:
— Одиннадцать единиц и одна девятка. Я очень виноват. Поздно с-сообразил. И оружия с собой нет…
Снова ударил выстрел. Из спинки пустого кресла рядом с Эрастом Петровичем полетели щепки.
— Тишина в зале! Нынче я режиссер! И это мой бенефис! Штраф за болтовню — пуля. Остается восемь минут!
Левую руку Девяткин держал на шкатулке — там, где находились кнопки, включающие электричество.
— Если вы сделаете какое-нибудь быстрое движение, я нажму. — Ассистент обращался к Фандорину. — Глаз с вас не спущу. Знаю, какой вы прыткий.
— Там не только пульт освещения, верно? — Эраст Петрович сделал паузу и скрипнул зубами (Элиза отчетливо это слышала). — Зал з-заминирован? Вы ведь сапер… А я — чертов идиот…
Последние слова были произнесены совсем тихо.
— В к-каком смысле «з-заминирован»? — просипел Ной Ноевич. У него прерывался голос. — Б-бомбами?!
— Ну вот, Эраст Петрович, испортили весь эффект! — словно бы обиделся Девяткин. — Про это я хотел в самом конце сказать. Ювелирная электро-инженерная работа! Заряды рассчитаны так, чтоб взрывная волна уничтожила все внутри зала, не повредив здания. Это называется «имплозия». То, что за пределами нашего с вами мира, меня не интересует. Пускай остается. Тихо, господа артисты! — прикрикнул он на зашумевшую аудиторию. — Что вы раскудахтались? Почему вы, учитель, хватаетесь за сердце? Вы сами говорили: весь мир — театр, а театр — весь мир. «Ноев ковчег» — лучшая на свете труппа. Мы все, чистые и нечистые, идеальная модель человечества! Сколько раз вы повторяли нам это, учитель?
Штерн жалобно вскричал:
— Это так. Но взрывать-то нас зачем?
— Есть два высших акта творчества: создание и уничтожение. Стало быть, должны быть два типа творцов: художники Добра и художники Зла, они же художники Жизни и художники Смерти. Еще вопрос, чье искусство выше! Я верно служил вам, я учился у вас, я ждал, что вы оцените мою безграничную преданность, мое усердие! Я был готов довольствоваться ролью художника Жизни, театрального режиссера. Но вы глумились надо мной! Вы отдали мою роль ничтожному Смарагдову. Вы говорили, что я прислуга за все, что мой номер девять. И я изобрел свой собственный спектакль! Мой великолепный бенефис! Вас тут одиннадцать полноправных артистов, все претендуют на хорошие роли, все желают быть номером первым. Вы — единицы, а я всего лишь девятка. Оцените же красоту моей пьесы: я отыскал точку, в которой одиннадцать единиц сойдутся с одной девяткой. Ровно в 11 часов 11 минут 11 числа 11 месяца 1911 года, — Девяткин расхохотался, — наш театр улетит в небеса. Когда на счетчике электрических часов появятся цифры 11:11, грянут гром и молния. А если вы вздумаете буянить, я нажму кнопку детонации сам — вот я держу на ней палец. Крыша и стены этого ковчега станут нашим саркофагом! Признайтесь, учитель, что такого прекрасного спектакля не бывало со времен Герострата! Признайтесь — и признайте, что ученик превзошел учителя.
— Я признаю все, что угодно, только не нажимайте! Выключите часы! — взмолился Ной Ноевич, не сводя глаз с левой руки безумца — она не отрывалась от шкатулки. — Ваша выдумка с цифрами бесподобна, феноменальна, гениальна, мы все оценили ее красоту, мы все в восторге, но…
— Заткнитесь! — Ассистент качнул в сторону режиссера пистолетом, и Штерн проглотил язык. — В мире нет ничего кроме искусства. Оно единственное, ради чего стоит жить и умирать. Вы тысячу раз это говорили. Мы все люди искусства, мой бенефис — наивысший акт искусства. Так радуйтесь вместе со мной!
Вдруг с места вскочила маленькая травести.
— А любовь? — крикнула она пронзительно. — Как же любовь? Весь мир — не театр, весь мир — любовь! Господи, я так тебя люблю, а ты не понимаешь! У тебя воспаление мозга, ты болен! Жорж, я все для тебя сделаю, мне никто кроме тебя не нужен! Не губи этих людей, что они тебе? Они не ценят твоей души, так черт с ними! Я буду боготворить тебя за всех! Уйдем, уедем!
Она простерла к нему руки. Элиза, несмотря на оторопь и ужас, была тронута, хотя монолог, пожалуй, был исполнен с «пережимом». Элиза проговорила бы эти слова иначе — без крика, на полутонах.
— Ах да, любовь! — Девяткин покосился вниз — на электрический хронометр, вмонтированный в шкатулку. — Совсем про нее забыл. Я ль не сражался за свою любовь? Я ль не повергал ниц дерзецов, встававших меж мною и Прекрасной Дамой? Но она отвергла меня. Она не пожелала соединиться со мной на ложе Жизни. Так мы соединимся на ложе Смерти! Сегодня у меня не только бенефис, но и бракосочетание! Сядь, недоженщина! — крикнул он Дуровой. — Ты оскорбляешь своим видом последние минуты бытия. А ты, холодная богиня, иди сюда! Быстрей, быстрей! Осталось четыре минуты!