Леонид Леонов - Избранное
— Да, мы на Нерчемскую фабрику заезжали… дело было. Давно в председателях?
— На Парижскую Коммуну два года было. Я и ране во властях ходил, знаете: швейцаром у барыни служил. Между прочим ничего, но трудная работа. Стоишь, как кочан в одёжках, да всё крюка ищешь… куда новую шубу повесить. По двести человек бывало! А потом, как барыню покончили, так я и поехал сюда, строить новую жисть. Вы пейте чаёк-то! С лимончиком бы, да не растут у мужиков лимончики, а то с лимончиком бы хорошо…
Уже минуты три барабанил Увадьев по столу, еле сдерживаясь, но вдруг качнуло его вперёд, и гневом застлало сознанье:
— Хороший бы из тебя черносотенец вышел, товарищ!
— …а вы не доводите нас до этого, — так же, залпом, выпалил тот, но тотчас спохватился; видно было, что такие оговорки случались у него не часто.
И тогда, как бы желая загладить неудобную для первой встречи шероховатость, кинуло его на нескончаемую болтовню, временами походившую и на доносную сплетню. Тут и выяснилось, что к Савину Гаврилу, лучшему в волости бедняку, ходит в праздники брат, сторож из лесничества; они пьют сообща, после чего надевают старые картузы и идут драться на улицу и дерутся до клочьев, после чего, испив водицы, расходятся миролюбиво. С истории о загубленных рубахах перескочил он на Лышева Петьку, секретаря местной взаимопомощи, который набрал из кооперации товаров на трёшницу, а денег не платит, ссылаясь на бедность; на увещания должностного лица, чтоб занял хоть у приятеля, отвечал злодей превесело, что ежели и даст ему под пьяную руку знакомец, то и сам не доплатит столько же. И ещё рассказал он про молодого Жеребякина, который, чтоб в Красную Армию не итти, всё искал заболеть дурной болезнью, для чего ездил в город и возвратился с удовольствием. Лукинич не щадил языка, и от прежнего казённого благополучия не осталось и тени, а Увадьев, когда наскучила ему эта словесная кутерьма, обнаружившая лишь великое душевное беспокойство макарихинского председателя, просто раскрыл окна и стал глядеть на улицу.
День огненно плавился на горизонте; слепительный металл его стекал вниз, чтоб завтра же вскинуться в новые, ещё не бывалые на Соти формы. «Эва, крови-то, ровно из свиньи текёт…» — от глупости или тоски сказал про закат сухоногий мужик, шумно покидая чайную; пугало его преждевременное заклание сотинского дня. Окраска неба быстро менялась; насколько хватало глаза, везде по глубокой предночной синеве разбросались крутые облачные хлопья; теперь небо походило расцветкой на казанское мыло. Вдруг Увадьев посвистал себе под нос и высунулся в окно.
По улице шли трое таких, что никак нельзя было оставить их без вниманья. Огромный, молодцеватый детина, в пиджаке, в сплавных сапогах, шагал справа; изредка он трогал всё один и тот же клапан гармони и чутко прислушивался к звуку; ремень многорядки великолепно облегал его надменную и сильную шею. Слева мелко и часто ковылял на деревянных обрубках тоже молодой ещё парень в кожаной куртке, с чёрным не без удали лицом; он не поспевал даже и за медленной ступью приятеля, злился, пыхтел, усердно преодолевая деревенскую грязь, уже тронутую заморозком.
— Мокроносов Егор да невалид Василий женихаться пошли… — сказал в самое ухо Увадьева председатель и немедленно разъяснил, что когда-то, тотчас по возвращении из армии, дыбил Егор всю округу на новый лад, был с отцом — одним из столпов сотинской знати — на ножах, мутил молодёжь и крошил древний обычай, пока не завязли в липучем людском равнодушии его неутомимые лемеха. — У нас стареют скоро: ещё вчерась дитём было, а назавтра, глядь, бородкой обросло… — шептал Лукинич Увадьеву, но тот совсем не слушал, привлечённый другим, не менее знаменательным обстоятельством.
Посреди весёлого ряда шёл Геласий, хозяин гульбы, угощавший скороспелых приятелей на скитской, видимо, счёт. Скуфейки на нём не было, и медные космы его приобрели, наконец, себе желанную свободу. Наклоняясь вперёд, весь сосредоточась на внутреннем своём огне, он шёл вразвалку, как ходили когда-то кандальники, и, подобно каторжному ядру, влеклась за ним его короткая тень; через каждые три шага он останавливался и строго глядел на неё, но та не отставала. Перейдя мостик, Мокроносов широко размахнул гармонь и разбрызгал звуки по тишине. Тотчас, задыхаясь и стеня, инвалид закричал беспутную песню, и Вассиан, напрасно дожидаясь Геласия в тот вечер, наверно, слышал её со своего мыска… В небе лёгкий, как лодочка в разливе, покачивался молодой месяц, изливая ледяной, всепроникающий свет.
Потирая руки от холода, Увадьев захлопнул окно.
Глава вторая
I
Ветры дуют с моря, ветров много, дуют сообща. Рождённые на океане, баюканные в ледяных колыбелях, они в поисках иного, тёплого раздолья нестройными толпами вторгаются на материк. Лгали птицы, гостьи юга: в лесах мрак да тишь, в тундрах ровень да болото вересом поросли, на вересине комар сидит да лапой пузо гладит… Закутанные в метели, они поют тогда унывные песни о покинутой и милой родине, и вот на всей великой низменности, слегка холмистой и покатой к морю, останавливаются реки, наваливаются снежные небеса, а земля лежит бездыханна, одета в белые лохмотья зимы. К маю снова налетают обманщицы, дружно верещат ручьи, бегут крикливые ветры юга, а снег, разделённый поровну между Двиной да Волгой, шумливо расползается по своим отечествам-морям. Тут его заодно, на радостях, грузят рубленым лесом, грузят шпальником, коротьем, пиловником… поверх плотов садятся весёлые, горластые ребята, и освобождённые воды тащат, не чуя тяжести, не умещаясь в берегах.
Они едут и смотрят: по склонам холмов ельники, а по холмам сосна; пески да глина, да супеси. Дует моряна с севера, зеленя лезут туго, а жители все охотники да рыбаки. Лесные ещё смолу курят, приречные скотинкой живут, а остатняя треть разбредается с осени по отхожим промыслам. Города здесь по пальцам перечесть, оттого вой в городах и безработица. Оттого повелось от века: чуть снег — артелями расходятся по лесам, курятся чёрные избушки в глуши, с гулким скрежетом валится промёрзлый лес, а бойкие крестьянские клячонки стаскивают его на берег первобытным волоком, без подсанков, за ноздрю. А в самых дебрях, куда никто не ходит и ничего не ищет, бродит тленье, гибнет лес на корню, болотится, засорён перестоем да валежником, откуда всякая цветная гниль, в жару — отлупа, в холод — морозобоина и другая стихийная порча добра. Летом, едва теплынь, на тех же местах, где гуляли ледовитые ветры, зачинается великая гарь. Костерка не притушит охотник, сунет любознательности ради спичку в мох мимохожий озорник, и тогда на сотни вёрст страшно полыхает дебрь; ветер чешет её огненные колтуны, а солнце меркнет, как яйцо, забытое в костре. В те месяцы всё там, хлеб и вода, пахнет дымом; в отускневшем зное расслабленно звенит комар, и самый дым для горожан не более чем признак пришествия весны. В лесничьих сторожках одичалые, приставленные к лесу в дядьки, сидят бородачи; они спят и видят неописуемые сны, они страдают чудовищными флюсами и пьют втихомолку, зарастая волосом и равнодушные ко всему.
Именно пропадающее изобилье лесов и людей здешних, не вовлечённых никак в хозяйственный кругооборот страны, и надоумило Сергея Потёмкина заказать знающим людям эскизный проект небольшого бумажного предприятия. Ни существовавшая в соседней губернии на речушке Нерчьме бумажная фабричка Фаворовых, ни четыре изветшалых лесопилки, ни воры лесные не могли истратить полностью годичный отпуск лесов. Строенная в незапамятные времена Павла и с его царского благословения, оборудованная изношенными машинами фабричка с натугой обслуживала лишь местные потребности; из лесопилок всегда работала какая-нибудь одна, остальные чудесно бездействовали, а воры крали по брёвнышку, имея целью скопить за зиму сруб на отделённого сына. Вывозился к тому же крупный лес, а мелочь, дурняк да вершинник, всё, что тоньше законных четырёх вершков, оставалась на месте. Падаль заражала здоровый лес, плодился жучок, и одним лишь дятлам не под силу было справиться с сокрытным недугом: дятлы жирели, но и жучок не убывал. Потёмкин волновался, Потёмкин торопил с предварительным обследованием, ночей не спал Потёмкин, смущаемый гибнущими богатствами края; сам уроженец Соленги, юность до солдатчины проработавший на сплаве, а потом бумажником, он по опыту знал о возможностях своей родины. Оттого в беседе с приятелем он всегда заводил разговор всё' о том же.
— Гляди, миляга… — И тащил к карте, которая, как нарядный ковёр, украшала в молодости своей стены губернаторского кабинета. — Гляди и вникай. Это всё лес, прорва лесу… стоит, гниёт, сохнет. В нём водятся грибы, медведи, пустынники, черти, всё — кроме разума и воли. У меня ежегодно тысяч двадцать десятин сгорает, а в засухи… — Он именно хвастался размерами своей беды, определявшей размах его богатства. — Смекай: избыток рабсилы, хозяйства нетрудоёмкие… кто в лесорубы не уйдёт, тот штаны жгёт на печи да с голоду пухнет. Тьма, ведь они до сих пор керосин от кашля пьют… керосин, внутрь, понимаешь? А тут можно жизнь вдохнуть, кабы деньги. Жизнь продаётся за деньги…