Петер Хакс - Разговор в семействе Штейн об отсутствующем господине фон Гете
Мне остается только сказать:
— Не лгите, я знаю вас.
— Откуда?
— Я знаю мужчин.
— Всех, моя дорогая?
— Всех.
— Но на это не хватит целой жизни.
— Я знаю моего отца, я знаю Штейна, я знаю герцога. Вы полагаете, что может найтись мужчина, который обладал бы столь противоположными свойствами?
— Вы правы, такого нет.
— А, так вы согласны со мной?
— Но я не мужчина, Лотта. Я Гёте.
Эта была роковая правда. У меня словно пелена упала с глаз. Гёте был не мужчина, раз он не считал себя обязанным быть таковым. И, стало быть, я, закаленная разумом и опытом против любви к мужчине, полюбила… полюбила… полюбила… (Роняет чашку, собирает осколки.)
Да, это была любовь, Иосиас, самая чистая, самая благородная, самая безответная любовь. Но тем из нас, кто любил, была исключительно я.
III
ГОСПОЖА фон ШТЕЙН (продолжает).
Гёте — так считают многие — приехал в Веймар и через несколько дней без памяти влюбился в меня. На самом деле все было иначе. Гёте приехал в Веймар с твердым намерением иметь со мною связь.
Не надо забывать — сей скандальный поэт и честолюбивый молодой адвокат впервые попал в порядочное общество. Он задался целью завести роман с придворной дамой, и доктор Циммерман обратил его внимание на меня. Не удивительно, что он быстро огляделся, все прикинул, нашел, что я вполне соответствую его планам, и начал меня уверять, что его сердце принадлежит мне навечно. Вполне обычная чепуха, но причем здесь любовь? Я отнюдь не приписываю себе достоинств, способных вызвать любовь такого человека, как Гёте. Но мог же он хотя бы взглянуть мне в глаза, прежде чем решительно объявлять предметом своей вселенской страсти? Можете упрекать меня в тщеславии: я желала лично принимать во всем участие, какой бы незначительной ни была моя личность.
Но устроить это было нелегко. Я быстро поняла, что я не та, и что дело не во мне. Любая оказалась бы не той. В сердце — в этом счастливейшем достоянии — боги ему отказали. Он не способен ни на какую искреннюю склонность. Ему неизвестно никакое чувство, поскольку ни одно из них ему не чуждо; он пылает по здравом размышлении, ибо он никогда не пылает. Гёте — холостяк. А холостяк (если мой опыт чему-нибудь меня научил) — это мужчина, который не может любить. В душе неженатого мужчины старше тридцати вы непременно обнаружите плесень, грозящую затянуть всю душу. Как знать, Иосиас, может быть, брак, именно с той точки зрения, с которой его заключали, с точки зрения любви, — не что иное как обман. Однако ни один человек с честным сердцем не проявляет предусмотрительности в этом главном деле жизни. Гёте не любил даже Лулуша.
Впрочем, однажды он подарил ему огромный бант и весьма наслаждался своим триумфом. Потом ему пришлось увидеть, как я повязываю Лулушу лиловый и серебряный бантики. Это его ужасно разозлило.
Холостяки хотят внушить нам, будто избегают тягот брака потому, что они рождены для любви. На самом деле они избегают тягот любви.
Каких только жертв я не приносила ради своей любви! Я выкраивала для Гёте время, несмотря на мой совершенно заполненный день. В ранние утренние часы мне приходилось являться перед ним в полном туалете, несмотря на многочисленные домашние дела. Мне приходилось соглашаться на доверительный тон наших отношений вопреки требованиям внешних приличий, не говоря уже о требованиях, которые предъявляет внутренний голос нравственности. От Гёте не требовалось ответных жертв. Он мог на досуге в свое удовольствие строчить оды и завиваться, а что до его репутации, то неосмотрительность только упрочила бы ее.
Вот какова цена пресловутому любвеобилию холостяков. Они наслаждаются мгновениями счастья, а потом бегут в свою каморку — отдыхать. И если даже я в какой-то момент предавалась глупой иллюзии, что Гёте может полюбить меня, то уж он-то сделал все возможное, чтобы быстро эту иллюзию развеять. При первой же встрече он поспешил сообщить мне, что имеет твердое намерение остаться холостяком. Он специально сочинил пьесу, в коей было сказано, что он женился бы на мне, будь я, во-первых, на двадцать лет моложе, а во-вторых, приходись я ему сестрой. Вот уж воистину лестно было прочесть такое.
Когда доктор Циммерман вырезал для него мой силуэт, он написал под ним: «Сетями побеждает». Сетями? О Гёте, какая же ты бесстыжая баба!
Вы вправе спросить, Штейн, почему этот мужчина, или человек, или кто бы он там ни был, привлек меня с такой неотразимой силой? Ведь его равнодушие я разглядела в один момент, Что ж, мой милый, он привлек меня именно равнодушием. Знаете ли вы, что мы, женщины, вынуждены любить, когда не можем победить?
Власть Гёте надо мной основывалась на его безграничном себялюбии. А тайна его себялюбия была в том, что оно не уменьшалось за счет любви ни к одному другому существу. Впрочем, если признаться честно, немногое говорило в его пользу. Он любил себя, не имея на то особых оснований, и несоответствие между той высотой, на которой он себя мнил, и недостатком действительных успехов — это формула, которая его объясняет.
В общем, он терпел неудачу во всем, за что брался. Ему не удавалось освоить ни одной профессии. Всем известно, что он лез из кожи вон, чтобы стать художником, и что он этого не добился. В конце концов, он вернулся к сочинительству, то есть, не стал ничем. Тоже мне профессия — сочинитель.
С женщинами ему всегда не везло, а насколько жалки его победы, свидетельствует то, что он никогда не упускал случая напомнить о них. В одном письме из Швейцарии он писал, что посетил всех, и уверял, что все сердечно привязаны к нему; кстати, он расписывал их достоинства, чтобы подчеркнуть отсутствие таковых у меня. Список достаточно нелеп. Одна — до сих пор неиспорченная пастушка по имени Фредерика, другая — бодрая резвушка по имени Лили и еще, если послушать его, Бранкони, та самая кокотка. Слов нет: такого рода добродетелями я не обладаю. У меня с его мимолетными пассиями общее только одно: я благодарю судьбу, наконец-то освободившую меня от него.
Скажите, разве сегодня не ожидается почта? Это не имеет никакого отношения к делу, я просто так спросила.
Его политические цели, слава Богу, опровергали одна другую. Мне совершенно ясно, что они с герцогом вздумали было осчастливить нас, дворян, почетным бременем налогов. Однако, герцог наш вовремя сообразил, что его казна (а она у него полней других) быстро опустеет, если он отправит в долговую тюрьму именно тех преданных людей, которые готовы защищать эту казну от завистливой черни.
Но самое большое разочарование доставило Гёте его дурацкое честолюбие касательно человеческого рода вообще. Уж как он спешил обратить его к гуманности, а человечество отнюдь не торопилось следовать за ним. Господин фон Коцебу отпустил очень меткое замечание на сей счет. «Прежде, — сказал он, — мы, немцы, вполне обходились нашей чувствительной душой, теперь всем непременно подавай гуманность». Гуманность… что это еще за зверь такой? Если бы эту вещь можно было почувствовать, зачем бы ей иметь латинское название? А я сказала Гёте: «Терпение, мой юный друг, прогресс наступит непременно, но что до меня, то я чрезвычайно рада жить там, где он не наступит».
Итак, сколько у Гёте было намерений, столько у него было и оснований для недовольства собой. И вот, чтобы не подвергать опасности собственное себялюбие, он придумал причину для этого недовольства: погоду.
Среди всех его бранных слов самое страшное — «погода». Он способен снисходительно говорить о палаче, но не о погоде. Погода у него всегда ужасная, или невыносимая, или веймарская, но в этих устрашающих эпитетах даже и нет нужды — словом «погода» сказано все. Хуже только одно, еще одно смертельное проклятие — «время года». Этот безбожник, не верящий в дьявола, верит вместо дьявола в погоду, и тут нет никакой разницы: он решил, что погода должна быть виновата во всем. Небо Веймара — его ад. Барометр — его распятие, перед ним он творит молитву.
В ноябре погода пасмурная, в декабре ненастная, в январе жесткая, в феврале влажная, в марте промозглая, в апреле капризная и так далее. Бывало, он скажет: «Вы же знаете, дорогая, в такую погоду я редко чувствую себя хорошо», и я затапливаю печь в комнате, как в какой-нибудь харчевне, — а на дворе июнь! Или целый вечер докучает мне своей кислой миной: «Пожалейте меня, Лотта, в такие месяцы при такой погоде, я не способен ни на какие благие дела». Речь идет об июле, на небе сияет солнце, а я извольте жалеть его.
Я больная женщина, а Гёте здоровый мужчина, который в жизни ничем не болел. Даже я при всех своих недомоганиях не позволила бы себе без конца проклинать изморось или духоту. Это свидетельствует о невероятно слабой выдержке, это более чем недопустимая распущенность. Это проявление души, не созревшей для внутренней гармонии, скрывающей от самой себя истинный источник своей хандры, отчего эта хандра сплошь и рядом (и тем необузданнее) прорывается в другой форме. Как однажды остроумно заметила наша любезная Гехгаузен: «Он думает, что его настроение зависит от погоды. Истина же состоит, разумеется, в том, что погода зависит от его настроения».