Дмитрий Мережковский - Борис Годунов (киносценарий)
Воейков.
Великий царь. Враги твои разбиты.
Сибирь, покорная твоей державе,
Тебе навек всецело бьет челом.
Борис.
Благая весть. Встань, воевода тарский.
И цепь сию, в знак милости, прими.
Снимает с себя цепь и надевает на Воейкова. Подходит Салтыков.[14]
Салтыков.
Царь государь. Послы и нунций папы
Ждут позволенья милости твоей
На царствие здоровать.
Борис.
Пусть войдут.
Трубный шум и литавры. Входят послы с папским нунцием Рангони[15] во главе, предшествуемые стольниками. Подходят к престолу; стольники раздаются направо и налево.
Салтыков.
Рангони, нунций папы.
Рангони.
Великий царь всея земли московской.
Святой отец Климент тебе свое
Апостольское шлет благословенье
И здравствует на царстве. Если ж ты,
Как он, о царь, скорбишь о разделеньи
Родных церквей – он через нас готов
Войти с твоим священством в соглашенье.
Да прекратится распря прежних лет
И будет вновь единый пастырь стаду
Единому.
Борис.
Святейшего Климента
Благодарю. Мы чтим венчанных римских
Епископов и воздаем усердно
Им долг и честь. Но Господу Христу
Мы на земле наместника не знаем.
Когда святой отец ревнует к вере,
Да согласит владык он христианских
Идти собщá на турского султана,
О вере братии наших свободить,
То сблизит нас усердием единым
К единому кресту. О съединеньи ж
Родных церквей мы молимся все дни.
Когда святую слышим литургию.
Рангони отходит.
Салтыков.
Посол литовский, канцлер Лев Сапега.[16]
Аппарат следует за Рангони, который пробирается сквозь пышную толпу. В дальнем конце палаты Шуйский и Воротынский тихо беседуют. Рангони становится так, что они его не замечают, но он все слышит.
Воротынский. Грамоты литовские читал? В Кракове все уж говорят, что сын попов убит, а не царевич. Жив де он, и объявится.
Шуйский. Брешут ляхи, кто им поверит? Да и нам до Литвы далече. Вот, кабы здесь, на Москве…
Воротынский. Ну, а кабы здесь, можно бы за дельце взяться, можно бы, а?
Шуйский. Что гадать впустую.
Воротынский. Не впустую. Сказывал намедни крестовый дьяк Ефимьев: двух чернецов забрали в шинке. Один говорил: он де спасенный царевич Димитрий, и скоро объявится, будет царем на Москве.
Шуйский. Мало ли что люди с пьяных глаз по кабакам болтают.
Лицо Рангони. Он слушает сперва рассеянно, потом все с большим вниманием. При последних словах Воротынского он – весь слух.
Шуйский. Где они сидят?
Воротынский. В яме на патриаршем дворе.
Шуйский. Знает царь?
Воротынский. Нет… Слушай, Иваныч, хочешь. Велю их прислать? Чем черт не шутит?
Шуйский. Погоди, дай подумать. Так сразу нельзя. Да и не время сейчас об этом. Пойдем.
Хотят идти. К ним подходит Рангони.
Рангони. Простите, бояре. На два слова. (Отводит их немного в сторону). Пишут мне из Литвы, да и здесь говорят, будто жив царевич Димитрий. Странный слух, не правда ли?
Шуйский. Мы ничего не слыхали.
Рангони. А верно обрадовался бы царь, узнав, что царевич жив. (Пристально смотрит на Шуйского). Так знайте же, бояре, если слух тот верен и его Высочеству грозила бы опасность – мало ли, что может случиться. Святейший отец примет под свою защиту московских царей законного наследника. В этом вам моя порука. В Литве немало у нас монастырей, где он найдет приют и безопасность.
Шуйский и Воротынский стоят, не зная, что ответить. Но, не дожидаясь их ответа, Рангони уходит.
Шуйский. Все подслушал иезуит проклятый. Пойдем скорее.
Воротынский. Как знать. Может, и к счастью.
Пробираются сквозь толпу, ближе к престолу. Аппарат следует за ними.
Видно, как Борис отпускает послов. Около престола царица и царевна.[17]
Борис (сходя с престола).
Царица и царевна, ты, Феодор,
Моих гостей идите угощать.
Вино и мед, чтобы лились реками.
Идите все – я следую за вами.
(замечая Шуйского).
С объезда ты заехал, князь Василий.
Что молвят? Все ль довольны?
Шуйский.
Кому ж не быть довольным, государь.
На перекрестках мед и брага льются,
Все войско ты осыпал серебром.
Кому ж не быть довольным. Только, царь,
Не знаю, как тебе и доложить.
На Балчуге двух смердов захватили.
Во кружечном дворе. Они тебя
Перед толпой негодными словами
Осмелилися поносить.
Борис.
Что сделала толпа?
Шуйский.
Накинулась на них; чуть-чуть на клочья
Не разнесла; стрельцы едва отбили.
Борис.
Где ж эти люди?
Шуйский.
Вкинуты пока
Обои в яму.
Борис.
Выпустить обоих.
Шуйский.
Помилуй, царь.
Борис.
Не трогать никого.
Не страхом я – любовию хочу
Держать людей. Прослыть боится слабым
Лишь тот, кто слаб; а я силен довольно,
Чтоб не бояться милостивым быть.
Вернитеся к народу, повестите
Прощенье всем – не только кто словами
Меня язвил, но кто виновен делом
Передо мной, хотя б он умышлял
На жизнь мою или мое здоровье.
Шуйский, кланяясь, уходит. Воротынский за ним. Борис остается один.
Борис.
Надеждой сердце полнится мое,
Спокойное доверие и бодрость
Вошли в него. Разорвана отныне
С прошедшим связь. Пережита пора
Кромешной тьмы – сияет солнце снова
И держит скиптр для правды и добра
Лишь царь Борис – нет боле Годунова.
Шуйский и Воротынский спускаются по лестнице из Грановитой Палаты. Садятся на коней. Разъезжаются в разные стороны.
VII. В бане у Шуйского
Баня в усадьбе Шуйского в Москве.
Маленький, плюгавый старичок, дохлый, как мерзлый цыпленок. Сморщенный, как старый гриб, с острым носиком, с пронзительно-острыми глазками и жидкой козлиной бородкой, – князь Василий Иванович Шуйский, – только что отпарившись и накинув по голому телу легкую, травчатой тафты, распашонку, отдыхает в предбаннике. Сидя за столом, попивает из хрустальной, запотелой ендовы холодный, прямо со льда, малиновый мед и посасывает вставленный в перстень, целебный камень безоар, прозрачно-зеленый с золотыми искрами, словно кошачий глаз.
Вдруг открывается настежь двойная обитая наглухо войлоком дверь в баню. Клубом валит пар, и видно сквозь него, как два боярина, Мстиславский и Репнин, лежа на полках, парятся. Банщики, два калмыка с плоскими рожами, льют воду из шаек на раскаленную каменку. Вода шипит, пар клубится белым облаком, и парящиеся в нем возлежат, как блаженные боги. Банщики мочат березовые веники в мятном квасу и хлещут ими по голым телам. Облако порой сгущается так, что ничего не видно; слышно только хлопанье, шлепанье, а порой сквозь редеющий пар мелькают голые тела.
Длинный, сухощавый, жилистый, с рыжей бородой и рыжими по веснушчатому телу волосами, Репнин, корчась от наслаждения караморой, повелительно-грозно покрикивает:
– Пару-то, пару поддай! Лей не жалей! Что стали, черти? Убью!
Жирный, мягкий, белый, как баба, Мстиславский, молит жалобно:
– Батюшки, светики, отцы родные, век не забуду, детушки, озолочу! Веничка-то, веничка свежего! Жги, жги, хлещи, – вот так, вот так, вот тут еще! Любо, любо, ох-ох-хошеньки! —
воркует он голубем, хрюкает боровом, и все его мягкое, белое тело трясется, ходит ходуном, как студень.
Третий боярин, Воротынский, тоже дородный, но в меру, статный, еще не старый, с черной густой бородой и с умными живыми глазами, выскочив из бани, весь красный, как рак, голый, только полотенцем опоясанный, другим – вытирает с лица градом катящий пот.
Воротынский. Лихи наши бояре париться! Видно, об заклад побились, кто кого перепарит. Молодцы! А я не стерпел (выпив ковш меда, отдуваясь и хлопая себя ладонью по животу), уф, давненько я не паривался так. Ну спасибо, князенька, уважил. Славная у тебя банька, царская!
Шуйский (продолжая сосать). Да, ничего себе банька, живет!
Воротынский (повалившись на низкую, широкую с персидскими коврами и пуховыми подушками, скамью). Эх, жаль, не зима, вот бы когда на снежку поваляться! (Закрыв глаза, как в блаженном видении). Прыг с полки, да, благослови Господи, в сугроб; покатался, повалялся, и опять в пар – жги, поддавай, да веничком березовым, с мятою, свежий дух, что в лесу, – рай! Да эдак разов пять… Эх, любо. Так тебя всего разберет, такая истома польется по всем жилкам – суставчикам, что молочко польется теплое, унежит, истомит, – и бабы на постель не надо!