Юрий Поляков - Время прибытия
В другом стихотворении поэт размышляет уже не о чуде надежды, а о горечи убывания любви, о том, что остается на ее пепелище:
Остается смятая кровать,
Пахнущая нежным
смуглым телом,
Остается право ревновать
И возможность заниматься делом.
Остаются шпильки на полу,
Странный взгляд,
на прежний непохожий,
И совет «не ворошить золу»,
И последний поцелуй в прихожей…
А позже появляется и робкая вера в то, что должны появиться слова «возвращающие любовь», что пройдет желание разбираться в причинах разрыва: «пусть остается тайной, почему / Мы, полюбив, однажды разлюбили»… Одним словом, сначала переживается, а затем и пишется подлинная «история любви». Финал ее часто – предсказуемый:
В доме пахнет безлюдьем,
Хоть все лампы горят.
Мы с тобою не будем
Разбираться, кто прав,
виноват.
Багровея от пыла,
Выяснять, чья правей правота.
Это все уже – было,
Дипломатия и прямота.
И уходы с возвратом,
И прощенье с улыбкой змеи…
Это страшно, как атом —
Расщепленье семьи.
Или вот еще один вариант завершения любовной истории, записанной на скрижалях отдельной человеческой жизни и обеспеченной «личным опытом» все того же «лирического героя»:
…И вот, смиряя гордый нрав,
В сердцах – не напоказ —
Я говорю:
– Прости меня,
Прости в последний раз!..
И ты с усмешкой на устах
Простишь меня опять.
Одна любовь умеет так
Бессмысленно прощать…
Необыкновенно весомо здесь слово «бессмысленно». В одном определении – целая повесть. Впрочем, емкость поэтического слова всегда изумляет. Пишущие стихи это знают, те, кто любят настоящую поэзию – тоже.
Читая именно любовную лирику Полякова, я из нынешнего своего далека явственно вижу, как менялась не столько лексика и музыка, сколько энергетика его стихотворений. Для меня совершенно ясно, что он сам первый ощутил это состояние – «охлаждение возраста», убывание поэтического восторга перед жизнью, невозможность возврата в прошлое. Поэзия Юрия Полякова никогда не была «глуповатой» (по Пушкину), но непосредственной (а именно это, я думаю, имел в виду классик) – была. И даже малая толика утраченного должна была насторожить поэта. И, видимо, настораживала.
Отчетливо помню, как все мы, пишущие в те годы, воспринимали провокативно-притягательные строки Межирова: «До тридцати поэтом быть – почетно, и срам кромешный – после тридцати!»
Четвертая книга Полякова «Личный опыт» («Советский писатель», 1987) появилась как раз «после тридцати». И вот что удивительно – в ней рядом со старыми, что называется, «апробированными временем» стихотворениями впервые появились стихи без рифм, без внешних признаков традиционного русского стиха. Это сегодня верлибры пишет каждый второй, а тогда в России адептов свободного стиха было – раз-два и обчелся! И обращение «традиционалиста» Полякова к верлибру я понимаю именно как его настороженность – ввиду исчезающей внутри поэта музыки, мятущейся энергетики ритма, понимаю – как неуверенный поиск новой опоры в творчестве.
В то время Юрием Поляковым уже были написаны первые повести, вскоре принесшие ему оглушительный успех. Но и стихи были еще рядом, совсем близко. Вот такие:
«Разбилось лишь сердце мое…» —
это из романса.
Теперь так не говорят,
теперь скажут: «Инфаркт!» —
и, уж конечно, не по причине любви.
«Разбилось лишь сердце мое…» —
это метафора.
Но почему же тогда,
возвращаясь домой
после нашей последней встречи,
я слышал,
я чувствовал,
как слева в груди
дробно и жалобно
стучат друг о друга осколки?
«Разбилось лишь сердце мое…» —
это из романса.
В верлибрах Юрия Полякова уже отчетливо проглядывает ирония. Они бестрепетны и холодны, глаз автора подобен скальпелю опытного хирурга, точно знающего место боли. И если в прежних стихах поэт был страдающим лицом, в крайнем случае – соучастником событийного ряда, сострадателем на ярмарке жизни, то теперь он видит ее как бы со стороны.
Наверно, когда-нибудь
(люди очень пытливы!)
на срезе сердца
можно будет рассмотреть
любовные кольца.
Наверно, когда-нибудь
(люди очень внимательны!)
по толщине этих колец
можно будет отличить
испепеляющую страсть
от скоротечной интрижки.
Наверно, когда-нибудь
(люди очень изобретательны!)
пустоту сердца
можно будет прикрыть
изящной
текстурой —
так называют
полированную фанеру,
на которой нарисованы
изысканные узоры благородной древесины.
…Но мы-то знаем,
что под фанерой всего лишь
прессованные опилки.
Так заканчивается последняя книга поэта Полякова.
«Я не люблю иронии твоей, / Оставь ее отжившим и не жившим, / А нам с тобой, / Так горячо любившим, / Еще остаток чувства сохранившим, / Нам рано предаваться ей…» – завет этого некрасовского стихотворения уже нарушен. Ирония прочно вторгается в общее литературное пространство, вытесняя и даже высмеивая прежние романтические состояния лирического «я» поэта.
Примерно в том же временном отрезке я тоже пережила своеобразную «ломку» и очень хорошо помню то свое душевное состояние. Боязнь самоповтора, с одной стороны, с другой – ощущение, что рифмовать можешь «легко и километрами», а с третьей – предположение, что все на свете «уже сказано». До тебя.
Мы не знали тогда, что это грозная поступь «постмодернизма» уже слышна в России и русский литературный процесс, девственный в этом смысле, готовится дать свой ответ на вызовы постмодернистского времени. Оно оказалось не за горами. Тем более что в подземных кладовых русского андеграунда созрела и готова была занять свои места на сцене другая часть того же самого поколения, к которому принадлежал Ю. Поляков и все выше поименованные поэты.
Грозный призрак «главного постмодерниста» страны Д. А. Пригова уже бродил по литературным гостиным и мастерским художников, собирая вокруг себя как одаренных, так и малоодаренных стихотворцев, узревших в новых веяньях возможность «пробиться», «выйти в люди» и «сорвать банк». Вот как об этом времени вспоминает Ю. Поляков: «Уже набирала силу и поэзия, строившаяся на уклонении от «совка», молчаливом неприятии советских мифологем, а то и на зашифрованном, убранном в подтекст их осмеянии. Из этого направления потом вырос, вырвавшись из-под цензуры, литературный соц-арт, именуемый почему-то «концептуализмом».
Из андеграунда в мейнстрим начали перемещаться и поэты группы «Московское время», хорошие, разные… Сергей Гандлевский, Бахыт Кенжеев, Александр Сопровский… Они тоже родились в 50-х, но пришли в литературу с другим опытом и другими жизненными установками. Позже Гандлевский скажет: «Речь идет о категорическом неприятии советского режима: об убеждении, что объективной реальностью… жизнь не исчерпывается, потому что за ней стоит тайна… Мы любили литературную традицию и в то же время с подозрением относились к снобизму «хранителей ценностей» и «жрецов всего святого». Мне кажется, в этом обобщении есть доля позднего лукавства. «Категорическое неприятие», выразившееся в поступлении и затем учебе в самом советском учебном заведении страны – МГУ, представляется мне несколько смешным. А что касается «тайны жизни», то за пределами «объективной реальности» в стихах того же Николая Дмитриева ее ничуть не меньше.
Самым же громким явлением той поры, пожалуй, стала другая группа, с поспешной руки К. Кедрова, несуразно названная «метаметафористами». Ровесник Юрия Полякова – Алексей Парщиков, прибывший в Москву с Украины, родившиеся на несколько лет раньше на Алтае – Иван Жданов и Александр Еременко. На мой взгляд, это были самые талантливые из «новобранцев» поколения, и они в целом достойно завершили формирование поэтической плеяды «родившихся в пятидесятых».
В последующем, правда, состоялось еще несколько запоздалых поэтических «открытий» в этой генерации. Михаил Анищенко, ушедший в мир иной совсем недавно – ровно накануне своего признания и триумфа. Или тоже ныне покойный петербуржец Геннадий Григорьев, которого суровый критик В. Топоров назвал «бесспорно лучшим поэтом своего поколения».
А если окинем взором всю огромную страну, то добавим к уже названным и Юрия Казарина из Екатеринбурга, и Юрия Кабанкова, и, наверно, при этом кого-нибудь обязательно забудем.
Что и говорить – талантливое, яркое, пассионарное поколение поэтов родилось в России после большой войны и сформировалось в достаточно сытое и благополучное время, позже названное политиками «застоем».
Я думаю, что в совокупности это поколение ничуть не уступает знаменитым «шестидесятникам», а может быть, даже коллективно превосходит их в глубине и метафизичности постижения истории, в трагедийности взгляда на жизнь и личностной цельности, в широте русской географии, представившей эти таланты.