Антон Чехов - Чайка
Показываются болотные огни.
Аркадина (тихо). Это что-то декадентское.
Треплев (умоляюще и с упреком). Мама!
Нина. Я одинока. Раз в сто лет я открываю уста, чтобы говорить, и мой голос звучит в этой пустоте уныло, и никто не слышит… И вы, бледные огни, не слышите меня… Под утро вас рождает гнилое болото, и вы блуждаете до зари, но без мысли, без воли, без трепетания жизни. Боясь, чтобы в вас не возникла жизнь, отец вечной материи, дьявол, каждое мгновение в вас, как в камнях и в воде, производит обмен атомов, и вы меняетесь непрерывно. Во вселенной остается постоянным и неизменным один лишь дух.
Пауза.
Как пленник, брошенный в пустой глубокий колодец, я не знаю, где я и что меня ждет. От меня не скрыто лишь, что в упорной, жестокой борьбе с дьяволом, началом материальных сил, мне суждено победить, и после того материя и дух сольются в гармонии прекрасной и наступит царство мировой воли. Но это будет, лишь когда мало-помалу, через длинный, длинный ряд тысячелетий, и луна, и светлый Сириус, и земля обратятся в пыль… А до тех пор ужас, ужас…
Пауза; на фоне озера показываются две красные точки.
Вот приближается мой могучий противник, дьявол. Я вижу его страшные, багровые глаза…
Аркадина. Серой пахнет. Это так нужно?
Треплев. Да.
Аркадина (смеется). Да, это эффект.
Треплев. Мама!
Нина. Он скучает без человека…
Полина Андреевна (Дорну). Вы сняли шляпу. Наденьте, а то простудитесь.
Аркадина. Это доктор снял шляпу перед дьяволом, отцом вечной материи.
Треплев (вспылив, громко). Пьеса кончена! Довольно! Занавес!
Аркадина. Что же ты сердишься?
Треплев. Довольно! Занавес! Подавай занавес! (Топнув ногой.) Занавес!
Занавес опускается.
Виноват! Я выпустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию! Мне… я… (Хочет еще что-то сказать, но машет рукой и уходит влево.)
Аркадина. Что с ним?
Сорин. Ирина, нельзя так, матушка, обращаться с молодым самолюбием.
Аркадина. Что же я ему сказала?
Сорин. Ты его обидела.
Аркадина. Он сам предупреждал, что это шутка, и я относилась к его пьесе, как к шутке.
Сорин. Все-таки…
Аркадина. Теперь оказывается, что он написал великое произведение! Скажите пожалуйста! Стало быть, устроил он этот спектакль и надушил серой не для шутки, а для демонстрации… Ему хотелось поучить нас, как надо писать и что нужно играть. Наконец это становится скучно. Эти постоянные вылазки против меня и шпильки, воля ваша, надоедят хоть кому! Капризный, самолюбивый мальчик.
Сорин. Он хотел доставить тебе удовольствие.
Аркадина. Да? Однако же вот он не выбрал какой-нибудь обыкновенной пьесы, а заставил нас прослушать этот декадентский бред. Ради шутки я готова слушать и бред, но ведь тут претензии на новые формы, на новую эру в искусстве. А по-моему, никаких тут новых форм нет, а просто дурной характер.
Тригорин. Каждый пишет так, как хочет и как может.
Аркадина. Пусть он пишет, как хочет и как может, только пусть оставит меня в покое.
Дорн. Юпитер, ты сердишься…
Аркадина. Я не Юпитер, а женщина. (Закуривает.) Я не сержусь, мне только досадно, что молодой человек так скучно проводит время. Я не хотела его обидеть.
Медведенко. Никто не имеет основания отделять дух от материи, так как, быть может, самый дух есть совокупность материальных атомов. (Живо, Тригорину.) А вот, знаете ли, описать бы в пьесе и потом сыграть на сцене, как живет наш брат — учитель. Трудно, трудно живется!
Аркадина. Это справедливо, но не будем говорить ни о пьесах, ни об атомах. Вечер такой славный! Слышите, господа, поют? (Прислушивается.) Как хорошо!
Полина Андреевна. Это на том берегу.
Пауза.
Аркадина (Тригорину). Сядьте возле меня. Лет десять — пятнадцать назад здесь, на озере, музыка и пение слышались непрерывно почти каждую ночь. Тут на берегу шесть помещичьих усадеб. Помню, смех, шум, стрельба, и всё романы, романы… Jeune premier’ом[3] и кумиром всех этих шести усадеб был тогда вот, рекомендую (кивает на Дорна), доктор Евгений Сергеич. И теперь он очарователен, но тогда был неотразим. Однако меня начинает мучить совесть. За что я обидела моего бедного мальчика? Я непокойна. (Громко.) Костя! Сын! Костя!
Маша. Я пойду поищу его.
Аркадина. Пожалуйста, милая.
Маша (идет влево). Ау! Константин Гаврилович!.. Ау! (Уходит.)
Нина (выходя из-за эстрады). Очевидно, продолжения не будет, мне можно выйти. Здравствуйте! (Целуется с Аркадиной и Полиной Андреевной.)
Сорин. Браво! браво!
Аркадина. Браво! браво! Мы любовались. С такою наружностью, с таким чудным голосом нельзя, грешно сидеть в деревне. У вас должен быть талант. Слышите? Вы обязаны поступить на сцену!
Нина. О, это моя мечта! (Вздохнув.) Но она никогда не осуществится.
Аркадина. Кто знает? Вот позвольте вам представить: Тригорин, Борис Алексеевич.
Нина. Ах, я так рада… (Сконфузившись.) Я всегда вас читаю…
Аркадина (усаживая ее возле). Не конфузьтесь, милая. Он знаменитость, но у него простая душа. Видите, он сам сконфузился.
Дорн. Полагаю, теперь можно поднять занавес, а то жутко.
Шамраев (громко). Яков, подними-ка, братец, занавес!
Занавес поднимается.
Нина (Тригорину). Не правда ли, странная пьеса?
Тригорин. Я ничего не понял. Впрочем, смотрел я с удовольствием. Вы так искренно играли. И декорация была прекрасная.
Пауза.
Должно быть, в этом озере много рыбы.
Нина. Да.
Тригорин. Я люблю удить рыбу. Для меня нет больше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.
Нина. Но, я думаю, кто испытал наслаждение творчества, для того уже все другие наслаждения не существуют.
Аркадина (смеясь). Не говорите так. Когда ему говорят хорошие слова, то он проваливается.
Шамраев. Помню, в Москве в оперном театре однажды знаменитый Сильва взял нижнее до. А в это время, как нарочно, сидел на галерее бас из наших синодальных певчих, и вдруг, можете себе представить наше крайнее изумление, мы слышим с галереи: «Браво, Сильва!» — целою октавой ниже… Вот этак (низким баском): «Браво, Сильва…» Театр так и замер.
Пауза.
Дорн. Тихий ангел пролетел.
Нина. А мне пора. Прощайте.
Аркадина. Куда? Куда так рано? Мы вас не пустим.
Нина. Меня ждет папа.
Аркадина. Какой он, право…
Целуются.
Ну, чтоделать. Жаль, жаль вас отпускать.
Нина. Если бы вы знали, как мне тяжело уезжать!
Аркадина. Вас бы проводил кто-нибудь, моя крошка.
Нина (испуганно). О нет, нет!
Сорин (ей, умоляюще). Останьтесь!
Нина. Не могу, Петр Николаевич.
Сорин. Останьтесь на один час, и все. Ну, что, право…
Нина (подумав, сквозь слезы). Нельзя! (Пожимает руку и быстро уходит.)
Аркадина. Несчастная девушка, в сущности. Говорят, ее покойная мать завещала мужу все свое громадное состояние, все до копейки, и теперь эта девочка осталась ни с чем, так как отец ее уже завещал все своей второй жене. Это возмутительно.
Дорн. Да, ее папенька порядочная-таки скотина, надо отдать ему полную справедливость.
Сорин (потирая озябшие руки). Пойдемте-ка, господа, и мы, а то становится сыро. У меня ноги болят.
Аркадина. Они у тебя, как деревянные, едва ходят. Ну, пойдем, старик злосчастный. (Берет его под руку.)
Шамраев (подавая руку жене). Мадам?
Сорин. Я слышу, опять воет собака. (Шамраеву.) Будьте добры, Илья Афанасьевич, прикажите отвязать ее.
Шамраев. Нельзя, Петр Николаевич, боюсь, как бы воры в амбар не забрались. Там у меня просо. (Идущему рядом Медведенку.) Да, на целую октаву ниже: «Браво, Сильва!» А ведь не певец, простой синодальный певчий.