Ярослава Пулинович - Наташина мечта. Победила я (сборник)
На следующий день я прям минуты считала, когда уже, когда. И думаю еще такая: «Еще ведь опоздать нужно, по нормальному если». А потом такая думаю: «Ага, а вдруг я опоздаю, а он не дождется, подумает: не пришла я, передумала». В результате я в этот парк полшестого приперлась, сижу на скамеечке такая, даже не курю, жвачку мятную жую. Не знаю, сколько там сидела, испугалась даже уже, вдруг он не придет. Сижу, сижу, и вдруг у меня голос его за спиной раздается: «Здравствуй, Наташа». Я аж испугалась, но виду не подала, оборачиваюсь спокойненько: «Привет, – говорю, – Валера». А у самой все внутри десять раз перевернулось. Я даже дышать забыла как, в груди что-то так бум-бум, и воздух ртом ловлю. «Ну рассказывай, – говорит, – что у тебя». Я сижу такая, головой мотаю, как лошадь. «Щас, – говорю, – с силами соберусь». «Обижают вас там?» – спрашивает. Я такая: «Ну да, бывает». «А из окна ты зачем прыгала, с собой хотела покончить?» Я, конечно, ниче такого не хотела, это все Светка, дура, но все равно говорю: «Да, хотела». Тут он говорит: «Наташа, может, ты сока хочешь или газировки там?» Я говорю: «Хочу, и сигарет, если можно». Он пошел, сока принес, себе пива купил и сигареты мне протягивает, «Парламент». Сидим мы с ним, курим, я ему про жизнь нашу заливаю. Даже не знаю, что на меня нашло тогда, обычно это лохи только жалуются, а я лох, что ли? Мы таких еще в малолетке вылавливали и по ноздрям стучали: «Что, падла, жисть у тебя тяжелая, говоришь?» А тут как начала рассказывать, меня прям не заткнуть было. Рассказываю, и думаю: «Щас он меня зачморит – и все пропало. Скажет еще: «Детдомовка вшивая», – и уйдет». А он сидит, слушает, и потом за руку еще меня взял, так осторожно-осторожно, как будто я маленькая. Меня даже в детском саду никто так за руку не брал; брали, только если к заведующей вели. А я же уже не маленькая, а сердце так внутри – бум-бум. «Вот дура, – думаю, – надо было у Светки крем взять, руки помазать, а то вдруг они у меня шершавые?» И так мы долго с ним сидели, я ему много еще всякого наговорила. Про девок наших рассказала, про Иру Горбуненко, про Светку, подругу мою лучшую. Про дискачи наши. Потом он говорит: «Ну ладно, пойдем, Наташа, я тебя провожу». И мы с ним пошли. Идем, а я думаю: «Что ж ты сука-город, у нас такой маленький? Не погулять даже нормально». Вот были бы мы в Москве, мы бы с ним всю ночь шли, я бы ему все-все рассказала, и потом, когда утро уже, он бы мне сказал: «Наташа – ты реально самая клевая девчонка на земле. Выходи за меня замуж». Вот если бы мы были в Москве, он бы это обязательно сказал, а так нет – потому что для этого же надо еще с силами собраться, а на это время нужно. А какое тут время, если весь город за час обойти можно? И потом, когда мы с ним прощались у детдома уже, он меня так обнял и говорит: «Наташа, береги себя». Представляете? «Наташа, береги себя… Наташа, береги себя…» Я не помню, как я пришла, как я заснула, что я там воспитке нагнала. Со мной в первый раз такое было, что не помню ничего. Даже на всех бухаловах все всегда помнила, а тут, как будто заболела. Лежу в комнате, уже после отбоя, и заснуть никак не могу. По стенам тени ползают, а я на них смотрю такая, и в голове: «Наташа, береги себя, Наташа, береги себя, Наташа, береги себя…» А потом началось, никогда еще такого не было. Вот мы с Русей целовались, да, а я никогда о нем не думала, а тут из головы не выходит и все. На уроках сижу, и о нем думаю. С девками в умывалке курю, и тоже о нем. Даже сочинение на четыре написала, там про Татьяну надо было, из этого, как его… Не помню, короче. Мне даже Светка сказала: «Наташа, ты че как дура стала, с тобой разговариваешь, а ты как лошадь, головой киваешь?» Надо бы ее за волосы, а я молчу. Правда, как дура… И все время в окно наше смотрела, вдруг он придет? Ну, дура конечно, понимаю, что не придет, он че, знает в какой комнате я живу, и все равно смотрю, аж глаза болеть стали от постоянного смотрения. Девки мне такие: «Ты че?» А я: «Ниче», – и дальше смотрю…
А потом как-то раз я из школы прихожу, а Раиса Степановна мне такая: «Наташа, зайди». Я сразу поняла, не то че-то, пропалилась я где-то. Захожу в кабинет, а Раиса Степановна газету в руке держит: «Че, говорит, Банина, в девятку захотела, да?» Она всегда всех девяткой пугает, но тут у нее такое лицо было, что я сразу поняла, что она сейчас может, не посмотрит ни на что. Пару заяв на меня накатает, и все – прощайте, девки. «А че случилось?» – спрашиваю. Она такая: «А я смотрю, у тебя жизнь здесь тяжелая, так может, в девятке лучше будет?» И в руку мне, падла, вцепилась, шипит как змея, говорит: «Че ты, совсем охренела, когда тебя били, тебя вообще пальцем коснулся кто?» Я про себя думаю: «Ага, попробуйте только, ударьте, вы у меня все углы потом пересчитаете». А когда мне десять лет было, я помню, как та же Раиса Степановна меня один раз так по башке ударила, что потом неделю голова болела. Че, сучка, думает, я забыла че? Я ничего не забываю, и забывать не собираюсь, я всех еще с говном съем, пусть только попробует кто… А потом такая думаю: «А че это она, про че вообще?» «А че это вы?» – спрашиваю. Воспитка мне газету протягивает, говорит: «На, почитай, красавица, звезда ты наша. Журналисты у нее интервью берут, видите ли…» И так на меня смотрит: «К тебе ведь по-хорошему, Наташенька, ну кто тебе тут зла желает, а?» Вот ненавижу, когда она так говорит, прям в харю плюнуть хочется. Я газету взяла, в туалет пошла, сижу, читаю. А там все слово в слово почти, что я Валере рассказала. «Вот сука, – думаю, – на хрена такое писать? Я же только тебе, тебе одному рассказала, ты че, совсем берегов не чуешь?» Так расстроилась… Сижу, смотрю в одну точку. «Вот, – думаю, – сучара!» А потом думаю: «Че это он сучара? Просто он не знал, что нельзя про такое писать, что меня убьют потом. Может, он меня защитить хотел, хотел, чтобы за мной пришли кто-нибудь и забрали меня? Он ведь не знает, как у нас тут все…» И еще там фраза была такая (вспоминает): «Эта девочка за свою короткую жизнь пережила очень-очень многое. И становится страшно от мысли: «А сколько еще всего у нее впереди? Переживет ли?»» И мне так хорошо стало оттого, что ему за меня страшно. Первый раз кому-то за меня страшно стало. Аж стыдно сделалось, что я так про него подумала. Я даже газету эту, где имя его написано, поцеловала. «Да пофиг, – думаю, – на воспитку, теперь за мной реальная сила появилась, че она, против «Шишкинской Искры», что ли, попрет? Кишка тонка! Она-то за меня не переживает, а Валера вот переживает. Может, он меня заберет даже к себе жить, че мне эта воспитка уродливая?» И тут меня как током по башке: «А если она меня в девятку сбагрит? Три раза ведь уже обещала, а если в этот раз решит?» Ищу Светку, говорю: «Меня в девятку отправляют». Светка такая: «А че, вон Макса забрали, так он Гульке пишет, что реальным пацаном там стал, что вообще нисколечко не жалеет». «Забей, – говорит, – там даже круче, там народ нормальный, если ты лохушка, так ты и здесь лохушка, а если нормальная девчонка, так и там нормальная. Правильно я говорю?» «Так-то да», – отвечаю. Я и сама, в принципе, раньше так думала: «Ну отправят и отправят в эту девятку, да хоть в десятку, мне вообще побоку». Ну че мне, улица нужна что ли? Там школа круче, говорят, хоть вообще не ходи, все равно трояк натянут, и гулять тоже можно, только за территорию не выходить. А тут такая думаю: «А как же я тогда с Валерой видеться буду?» И прям слезы на глаза давят. В туалет убежала, на толчке сижу и плачу, как дура. Светка стучится: «Открой, говорит, ты че?» А я такая: «Пошла на хрен, марамойка». И плачу сижу. Думаю: «Я воспитку эту вообще убью, если она заподлянку такую мне сделает». А потом мамку вспомнила. Она мне письмо один раз написала. Мне тогда года четыре было, а мамку мою на полгода в тюрьму забрали. Я у подруги ее жила, тети Ани. Тетя Аня меня никогда не била, как мамка, но все время орала и трогать вещи запрещала, хотя я и не трогала совсем. У нее видик был, и она боялась, что я его сломаю. А один раз она пришла и письмо мне принесла: «Танцуй, говорит, от мамки письмо пришло». Я такая: «Как танцуй?» Она: «Ну, танцуй!» Ну, я потанцевала немножко. А она такая: «А ты танцуй и платье снимай». И сама ржет, как лошадь, пьяная сильно была. Я говорю: «Не буду». Она такая: «Ну и письма тогда не получишь». И в комнату ушла. Я подождала-подождала, прихожу в комнату: «Давай письмо», – говорю. А она храпит уже… Я у нее это письмо из кармана достала, распечатала и стала на него смотреть. И поняла, что там написано было. Там написано было: «Наташа, я тебя люблю и по тебе скучаю». Ну, правда, так написано было, хотя я еще даже читать не умела. Я это письмо потом постоянно доставала и смотрела на него. А когда мамка вернулась, я ей это письмо показала. И она у меня его забрала. Наверно, подумала: «Зачем мне письмо, если она вернулась?» И еще вспомнила, что у меня две мамкиных фотографии есть, только они у воспиток в кабинете. У нас как-то раз бухалово было, и воспитки наутро шмон устроили – бухло в тумбочках искали, дуры сисястые. Ну вот, Наталья Юрьевна у меня сиську пива нашла, давай дальше рыться, а там фотки эти. Ну, она меня типа наказать решила, и фотки эти себе забрала. Я про них и забыла даже. А тут вспомнила. Подумала: «Надо забрать». Только смена-то не ее, не Натальи Юрьевны, а Раисина. «Ну, пофиг, – думаю, – не отдашь, корова, я тебе устрою, блядь, сейчас». Пошла к Раисе в кабинет, говорю: «Фотки мамины отдайте». Думаю: «Сейчас как заряжу по роже, мне по фигу, куда меня потом отправят, хоть в колонию», – такая злость была. А Раиса так на меня посмотрела, говорит: «Где они?» Я говорю: «В тумбочке у Натальи Юрьевны посмотрите». Ну, она посмотрела, поискала и нашла. Отдала мне эти фотки, и взгляд у нее какой-то был… Не так, как обычно. «Ну точно, – думаю, – в девятку отправят». Пошла в умывалку, смотрю на фотки. Аж сердце забилось. Там одна фотка такая, знаете, где мамка накрашенная сидит, красивая такая, с мужиком каким-то. Рядом стол стоит, на столе поляна накрыта. Все-таки умела моя мамка жить, ничего не скажешь. А вторая фотка – там ей вообще четырнадцать лет. И вот я на ту фотку, где мамка с мужиком, вообще не смотрю. А смотрю на эту, четырнадцать где. Фотка черно-белая, и мамка там маленькая такая, и испуганная какая-то. Вот, по идее-то эта, где с мужиком, она красивее так-то, а я на черно-белую смотрю, на мамку мою маленькую, на глаза ее испуганные, какая-то она там стоит, зажалась вся, как лохушки наши совсем, но я так не думаю про нее, потому что это мамка моя. И потому что она по-другому зажалась, мне от этого как-то пожалеть ее хочется, прижать к себе и сказать: «Мамка моя, мамка… А помнишь, ты мне письмо писала? Ты ведь мне это написала, это самое, что я тогда подумала?» И вот я смотрю на фотографию, и думаю: «По идее-то если мамке моей просто не повезло, она ведь по сути никому, кроме меня, не нужна была. А я вот теперь нужна Валере. Ему ведь страшно за меня…» И слезы сами собой так – кап на кафель, кап… Думала я про это, думала, и даже про дискач в тот день, блин, забыла!