Юрий Арабов - Кинематограф и теория восприятия
«Обращенный месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — все, казалось, как будто спало с открытыми глазами. (...) Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу».
Обратим свое внимание на «сладкое томительное чувство» от этого сверхъестественного и, казалось бы, ужасного полета.
«Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце; он слышал, как голубые колокольчики, наклоняя свои головки, звенели. Он видел, как из-за осоки выплывала русалка, мелькала спина и нога, выпуклая, упругая, вся созданная из блеска и трепета. Она оборотилась к нему — и вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем вторгавшимися в душу, уже приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом, удалялось, — и вот она опрокинулась на спину, и облачные перси ее, матовые, как фарфор, не покрытый глазурью, просвечивали пред солнцем по краям своей белой, эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как бисер, обсыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде...»
Красоту языческого мира, вот что открыл Хоме Бруту этот полет. Мира невиданного ранее, незамеченного, отвергнутого людьми давным-давно.
«Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски сладкое чувство, он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение».
По-видимому, обозначение «томительно-сладкого чувства» крайне важно для писателя в этой сцене, если он повторяет его дважды на протяжении не слишком длинного куска.
И тогда Хома, испугавшись собственных ощущений, начал молиться. И мир перед ним вновь обрел знакомые заурядные черты.
«Густая трава касалась его, и уже он не видел в ней ничего необыкновенного. Светлый серп светил на небе».
Отметим крайнюю скупость описаний этого «обычного мира» после прочтения христианской молитвы. Здесь резкий контраст с пиршеством мира языческого, что дан Гоголем ранее темпераментно и поэтически ярко.
Что происходит далее? А далее происходит не более и не менее как смена поз летящих по ночному небу.
«— Хорошо же! — подумал про себя философ Хома и начал почти вслух произносить заклятия. Наконец с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил, в свою очередь, к ней на спину».
Развязка сцены уже близка, и она имеет весьма жестокий характер.
«Он схватил лежавшее на дороге полено и начал им со всех сил колотить старуху. Дикие вопли издала она; сначала были они сердиты и угрожающи, потом становились слабее, приятнее, чище, и потом уже тихо, едва звенели, как тонкие серебряные колокольчики, и заронялись ему в душу; и невольно мелькнула в голове мысль: точно ли это старуха?»
Когда автор этой книги делал киносценарий по «Вию» для питерского режиссера О. Тепцова, то последнего крайне мучил вопрос, а при чем тут полено?
Откуда оно взялось? Странное какое-то, подозрительное... Так бывает, особенно у режиссеров, когда сознание цепляется за какую-то деталь, на первый взгляд, необязательную и ищет ему мотивировку. Тогда мы ничего не могли придумать, кроме того что полено просто валялось на земле... Разве не так?
«— Ох, не могу больше! — произнесла она в изнеможении и упала на землю.
Он встал на ноги и посмотрел ей в очи: рассвет загорался, и блестели золотые главы вдали киевских церквей. Перед ним лежала красавица с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слез.
Затрепетал, как древесный лист, Хома: жалость и какое-то странное волнение и робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать во весь дух».
Итак, убийство произошло. Но не только оно и не столько оно. К сожалению, русский язык не слишком приспособлен для описания подобных материй. Как, не отпуская сальности и не впадая в пошлость, рассказать о том, что происходит между двумя людьми наедине друг с другом? И еще под покровом ночи, когда месяц светит, а еще и в пост? Не знаю. Гоголь попробовал, не слишком, кстати, и шифруя написанное. Но мы, увы, не гоголи. Так что придется нам, впадая в двусмысленность, подытожить впечатления от этого совсем недвусмысленного куска.
Перед нами, без всякого сомнения, сцена соблазнения старухой-девой молодого священника в дни Петровского поста, который происходит в начале лета. Самое поразительное здесь не литературное мастерство, а то, что почти за столетие до открытия психоанализом сновидческих структур сознания Гоголь уже интуитивно знает, как образно описывать интимную сцену, какая метафора этому соответствует. В XX веке полет в небе двух любовников стал общим местом. (Вспомним летающих любовников Шагала.) Но в первой половине XIX века этого не знал никто, за исключением, кажется, Николая Васильевича.
Говорят, что Гоголь никогда не касался женщин и не имел представления о плотской стороне любви. Позвольте в этом усомниться. Некоторые детали процитированной сцены говорят об обратном.
Но здесь прервемся и перечислим основания, которые дают нам право утверждать, что перед нами именно любовная сцена, а никакая другая. Нам придется немного повториться, но это необходимо, чтобы двинуться дальше вглубь гоголевского сюжета и текста.
Первое — завязка. Слова Хомы о том, что «голубушка устарела» и что «сейчас пост; а я такой человек, что за тысячу золотых не хочу оскоромиться». Это, безусловно, смысловой ключ к происходящему далее.
Второе — повторяемое автором описание душевного состояния молодого священника, — «он чувствовал какое-то томительное, непонятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу». И далее — «он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительное наслаждение».
Третье — живописный фон, на котором проявляется состояние Хомы. Возникновение, в частности, русалки. Она, эта обнаженная дева с рыбьим хвостом, вообще является эротическим символом славянских сказок. Именно благодаря своей любовной силе она и увлекает одиноких путников на дно, в омуты рек и плотских наслаждений, из которых нет возврата. Русалка, кстати, описана Николаем Васильевичем вполне подобающе своим главным качествам.
Четвертое — смена поз несущихся в ночи: «Наконец с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил, в свою очередь, к ней на спину. Старуха мелким, дробным шагом побежала так быстро, что всадник едва мог переводить дух свой».
Если рассматривать этот вроде бы незначащий момент со сказочных позиций, то все равно нельзя отрицать, что Хома вместо пассивной стороны стал стороной активной, сам начал «гнать старуху вперед». Непонятно, кстати, почему молодой священник просто не пустился наутек, освободив себя от таинственного наездника, ведь именно в этом и была поначалу его цель. Но Хоме этого показалось мало. Он «вскочил, в свою очередь, к ней на спину». Впрочем, подобные вопросы возникнут лишь у того, кто не увидит в этой сцене очевидного.
Пятое — финал. Фраза красавицы «Ох, не могу больше!» Этот текст рифмуется с началом, с «устаревшей голубушкой», по смыслу он — о том же и подтверждает любовный характер разбираемой сцены.
Кстати, после этого Гоголем сказано о Хоме: «Он стал на ноги и посмотрел ей в очи...»
Выходит, что философ до этого лупил ведьму поленом, стоя... на четвереньках! Согласитесь, это не слишком удобная позиция для подобной расправы. Другое дело, если полено использовалось не совсем обычно или же словом «полено» обозначить то, что имеет лишь его видимость.
Но здесь русский язык начинает трещать по швам.
Что же произошло с Хомой Брутом на постоялом дворе во дни Петровского поста? Он был соблазнен, точнее, изнасилован хозяйкой постоялого двора. Внутри «томительно-страшного» происшествия философу открылась красота ночного мира, невиданная и неведомая ему раньше. За счет такого специфического полета старуха омолодилась и превратилась в красавицу с «растрепанною косою». Ее-то и убил Хома Брут во время любовного акта. И убил, неожиданно полюбив.
Именно так. Полюбив. Потом, когда красавица будет лежать в гробу, философ не один раз поймает себя на этом чувстве. Старый сотник-отец пригласит Хому Брута (по просьбе умершей дочери) на отпевание ее грешной души. И вот что увидит молодой священник:
«Трепет пробежал по его жилам: перед ним лежала красавица, какая когда-либо бывала на земле. Казалось, никогда еще черты лица не были образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как живая. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило; брови — ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром тайных желаний; уста — рубины, готовые усмехнуться...»