Евгений Шварц - Повесть о молодых супругах
Сережа. Ну? Чего уставились на меня своими круглыми глазами? Если уж смотрите, как живые, то и говорите, как люди. Я ведь знаю, что ее любимой игрой было делиться с вами и горем и радостью. Что рассказала она вам в тот последний вечер, когда была дома? Ну? Чего вы молчите? Думаете, я удивлюсь, если услышу ваши голоса? Нисколько не удивлюсь, – так перевернулась жизнь, так шумит у меня в голове. Ну, говорите же! Простила она меня? Или упрекала, как перед уходом из дому, той дурацкой ночью? Вы думаете, это легко: хочу вспомнить Марусю такою, как всегда, а она мне представляется осуждающей. И чужой. Помогите же мне. Расскажите о Марусе! Поговорите со мной. Не хотите? Эх, вы! (Снова принимается бродить из угла в угол. Вдруг замирает неподвижно. Вскрикивает.) Кто там?
Входит Шурочка.
Здравствуйте, Шурочка. Я что – дверь не захлопнул?
Шурочка. Захлопнул. Все в порядке. Они там у нас сидят, рассуждают, можно ли вас беспокоить, а я вышла, да и сюда. Шпилькой открыла ваш замок, как в ту ночь, когда не могли мы достучаться-дозвониться к Марусе. Ты погляди, погляди еще на меня зверем! Нас горе сбило в одну семью, как и следует, а ты будешь самостоятельного мужчину изображать? У жены токсическая форма скарлатины! Пенициллин не берет, а ты будешь от нас прятаться? Работать коллективно научился, а мучиться желаешь в одиночку? Ответь мне только, ответь, я тебя приведу в чувство. Ты ел сегодня?
Сережа. Да.
Шурочка. Сереженька, горе какое! У Майечки уже нормальная сегодня, а Маруся… Положение тяжелое.
Сережа. Не надо, Шурочка.
Шурочка. Не надо? Как больной зверь, в нору забираешься, – этому тебя учили?
Сережа. Меня учили держаться по-человечески. С какой стати я буду свое горе еще и на вас взваливать?
Шурочка. Нет здесь своего горя. Мы все в отчаянии. Сейчас всех сюда приведу. (Убегает.)
Сережа. Этого мне только не хватало.
Входят Леня, Никанор Никанорович, Юрик, Ольга Ивановна, Миша.
Шурочка. Всех, всех зовет. Садитесь. А то рассуждают: как там Сережа переживает.
Миша. Шурочка! Не надо.
Шурочка. Не надо? Ругаться надо, а прийти к человеку посочувствовать ему не надо? Садитесь.
Все рассаживаются. Длинная пауза.
Ну так и есть… Опять я глупость сделала. Но ведь надо что-то делать. Я думала, сойдемся все вместе, легче станет, а мы стесняемся, да и только.
Сережа. Нет, я вам рад. Никанор Никанорович, не смотрите на меня как виноватый. И ты, Леня, не снимай очки. И вы, Ольга Ивановна, вы тоже. Я всем рад. Правда.
Шурочка (Мише). Ну, кто был прав?
Ольга Ивановна. Что сказал доктор?
Сережа. Ничего нового не сказал. В инфекционное отделение не пускают. Но он мне велел прийти к двенадцати часам. Он к этому времени приедет к Марусе. И если… найдет нужным, то, в нарушение всех правил, пустит меня к ней… попрощаться. (Швыряет чернильницу на пол.)
Ольга Ивановна. Орлов, спокойнее.
Сережа. Я по глупости, по дикости, по невоспитанности свое счастье убил.
Ольга Ивановна. О чем вы, Сережа?
Сережа. И вы не понимаете! О себе, о Марусе. О том, что все последнее время я вел себя как самодур. Я видел, как она прячет от всех, что у нас делается. Видел, как трогательно, умно, самоотверженно пробует превратить меня в человека, привести в чувство, и еще больше куражился.
Никанор Никанорович. Не верю, что так было.
Сережа. Сам не верю, но превращался в тупое и упрямое чудовище, когда возвращался домой. И вы подумайте: как бы я ни был утомлен, сердит, нездоров, – когда я сажусь за работу в бюро или в институтской лаборатории, то сразу беру себя в руки, отбрасываю все, что мешает мне думать, делаюсь человеком. А дома… И она заболела из‑за меня. Выбежала в горе, в отчаянии, усталая на улицу и…
Никанор Никанорович. Ну уж в этом не к чему себя винить.
Сережа. Не к чему? Попробуйте совесть логически успокоить.
Леня. Это случайность.
Сережа. Не верю. Ну хорошо, пусть. Не случилось бы этого несчастья, я все равно убил бы ее.
Леня. Что ты, что ты!
Сережа. А разве нет? Скажи честно. Хуже, чем убил бы. Изуродовал бы. Превратил бы в несчастную женщину. А она умела быть счастливой. От нее, кроме радости, ничего люди не видели. Эх… Ничего тут не объяснишь… Который час?
Леня. Половина десятого.
Сережа. Не могу я дома сидеть. Я в больницу поеду.
Юрик. Доктор велел к двенадцати…
Сережа. Подожду там, где-нибудь в сторонке. Все-таки ближе. До свидания.
Никанор Никанорович. Вместе выйдем.
Сережа. Нет, пожалуйста, не уходите! Мне легче будет вернуться домой. Леня, не пускай их! Если вам работать нужно, Никанор Никанорович, то пожалуйста! Вот здесь, за столом. Тут и тепло и светло. Не уходите, Ольга Ивановна!
Ольга Ивановна. Не уйдем.
Сережа. Ну вот и хорошо. Вот и все. Я не прощаюсь.
Уходит. Слышно, как захлопывается за ним входная дверь. Длительное молчание.
Леня. Ишь ты, как печка нагрелась!
Юрик. Так я и знал, что мы о чем угодно заговорим, только не о том, что всех нас мучит.
Леня. Ничего умного не скажем мы с тобой об этом. Так уж лучше помолчать.
Картина восьмая
Вестибюль больницы. Гардеробщик читает газету. Поднимает голову на шум открываемой двери. Видит Сережу. Кивает головой понимающе.
Гардеробщик. Не дождался до двенадцати? Понятно. Присаживайтесь!
Сережа садится на скамью возле гардеробщика.
Понятно, что не дождался. Доктор тоже не дождался. Уже с полчаса как тут. Приехал – и прямо к ней, к больной Орловой. Молодой доктор. Упрямый. Да ты слушай, что я тебе говорю! Я для твоей же пользы!
Сережа. Я слушаю.
Гардеробщик. Молодой доктор. К смерти не привык, не смирился. Сердится, тягается с ней, зубами даже скрипит! Сейчас я позвоню ему. Он приказал доложить, когда вы прибудете. (Берет телефонную трубку.) Двадцать семь. Лев Андреевич? Это я говорю. Муж больной Орловой прибыл. Понимаю. Понимаю. (Вешает трубку.) Приказывает подождать. Вот и хорошо. Раз не пускают – значит, все идет нормально. Без перемен. (Удаляется в глубь раздевалки и возвращается с белой фаянсовой кружкой. Протягивает ее Сереже.) Выпейте чаю! Выпей! Может быть, долго ждать. Возможно, до утра просидим мы с тобою тут. Выпейте.
Сережа повинуется.
Вот и молодец! Я тебя дурному не научу, а научу вот чему. Ты не отчаивайся, не надо. Вот посмотри на меня – живу? Так? А мне еще семи дней не было, когда бросили меня в речку. А кто? Как вы думаете? Родная моя мать. Такое было село большое торговое, называлось Мурино. И родился там я, как говорилось в те времена, незаконный. Так… Мать моя – а ей было, бедной, всего семнадцать лет – взяла меня на руки и пошла, мужчиной поруганная, родными проклятая, соседями затравленная. Отлично. Идет она. Плачет. И дошла до речки Белой. И бросила меня, ребенка, в омут. А одеяльце ватное раскрылось и понесло меня по воде, как плотик. А я и не плачу. Плыву. Головку только набок повернул. Отлично. И как увидела это моя мать, закричала она в голос – заметь, это в ней душа очнулась, – закричала она и бросилась в речку. Но не с тем, чтобы погибнуть, все разом кончить, а с тем, чтобы маленького своего спасти. А плавать-то как она плавала? По-лягушечьи или по-собачьи. Спорта ведь тогда не было. Схватила она меня, бьется в омуте, а сил-то нету. Красиво? Бывает хуже? Мать и сынишка по глупости людской, по темноте тогдашней в омуте пропадают, крутятся. Конец всему? Да? Ты слушай меня. Вы меня слушаете, товарищ Орлов?
Сережа. Да.
Гардеробщик. Ехал на дрожках из города Тарас Егорович Назаренко, царство ему небесное, золото, а не человек. Едет он вдоль Белой… Что такое? Птица в омуте бьется? Нет, не птица, Боже мой, Господи! Бросился он в воду, мать за косы, меня за ручку, вытащил нас да к себе в избу, на огороды. И года не прошло, как женился он на маме моей. И хоть потом свои у них дети пошли, я был у него всегда на первом месте. Вот как он пожалел нас. Замечаешь, как все обернулось, внучек? Любовь меня в омут бросила и из омута спасла. И жизнь я прожил, и в гражданскую дрался, и потрудился, и сыновья у меня в люди вышли, и дочки, и внуки. И все меня, друг, к себе жить зовут, но мне обидно от работы отказываться. Взял себе нетрудное место и служу, и все со мною считаются. А началось как? Понял ты, к чему я это говорю? Вы меня слушаете?