Энн Ветемаа - О головах
Айн и впрямь ни к чему еще не пришел, но тем не менее в нем угадывалась какая-то перемена: его движения обрели уверенность и — я не поверил своим ушам — он насвистывал!
Но убей меня бог, если я догадывался, с чего бы ему так лихо насвистывать. Это была какая-то мистика: Айн моделировал разные части тела — руки, ноги, плечи… Зачем? На кой черт он вернулся к упражнениям из программы первого курса? Айн даже притащил в мастерскую старые анатомические атласы… Если бы он уже остановился на каком-нибудь решении, тогда понятно. Но ведь решением и не пахло! И несмотря на это, он копался в хаосе конечностей с восторгом каннибала. Мне даже стало жутко.
Я спросил, в чем дело.
— Еще не знаю, но думаю, что скоро буду знать… — проронил он с видом новоявленного Дельфийского оракула. Одно лишь было приятно, что, поглядев на мой не доделанный еще барельеф, он пробурчал: — Ого, ты скоро кончишь! Шустрый же ты парень…
Но даже и это обстоятельство не особенно его встревожило. Я на его месте непременно начал бы дергаться, но он лишь посвистывал.
Уверенность в себе всегда вызывает уважение. Я невольно вспомнил «Парня с теленком». Нет, надо в конце концов разобраться в этом человеке. Надо разобраться!
VI
Это произошло как-то вечером, когда мы вышли с Айном немного проветриться. Барельефы начали понемногу обозначаться. Айном же опять овладели какие-то сомнения. В нем появилась злобность, он ходил с опущенным взглядом и молчал. Но мне почему-то верилось, что теперь-то я и найду к нему подход.
Темнота всех нас делает более естественными; во тьме мы привычно стаскиваем с себя прожитый день с его позами и знаем, что так же поступают и другие. Только в потемках некоторые женщины осмеливаются любить, а некоторые мужчины заводят откровенные разговоры. А мы как раз покидали ярко освещенный центр и входили в неосвещенный район Каламая, в те кварталы, где город кончается и готовится к встрече с морем.
Я уже много чего рассказал Айну — о своей юности, о годах в Москве и даже о кое-каких любовных приключениях. Мне очень хотелось, чтобы он тоже заговорил. Я даже несколько поступился своей обычной манерой речи. И не то, чтобы совсем намеренно: молчаливый спутник, старая окраина и мглистый апрельский вечер — такая обстановка не располагает к остротам.
Внимательно меня слушая, Айн машинально подшибал ногой мерзлые комья, как те мальчишки, которые привыкли играть в «коробочку».
— А мне о себе и рассказывать-то нечего. Вырос я на Сааремаа, у меня уже и отец, и дед резали понемножку из дерева… Как только пошел в школу, мне подарили большой кривой нож с костяной ручкой… Вот я и начал резать от нечего делать. Да и выгодное было дело до тем временам: один немецкий офицер увидел у меня резного черта и дал за него кило масла. Дома, правда, оказалось, что в масло напихали мятой картошки, но офицер-то вряд ли об этом знал. Послал мою работу жене в Германию — убедись, дескать, что Эстония — страна экзотическая! Я ковырял себе дерево дальше, и так оно помаленьку и шло…
Ему самому было жалко, что он ничего не может рассказать.
— Ну, а вот эта твоя манера, такая архаическая и скупая, вроде как неуклюжая, она-то откуда? — И мне тут же стало стыдно, что вопрос прозвучал так по-репортерски. Я-то ведь собирался разговаривать совсем иначе, естественней.
— Честное слово, не знаю… Я и по-другому пробовал, ну, по-современному, что ли, только ничего не выходило… А что? Они, значит, очень неуклюжие?
— Неуклюжие — это правда, но классные. Великолепные! Очень уж тебе подходят.
Разговор опять оборвался. Я почувствовал, что таким путем я ни за что не сближусь с Айном. И тут мне пришла в голову идея испытать свою «теорию естественного человека».
Из десяти людей, вполне взрослых, но тем не менее создающих теории относительно сущности человека, девять с половиной идиоты. (Следовательно, один — полуидиот.) Я полностью сознаю эту печальную истину, но поделать ничего не могу и тоже принадлежу к смехотворному цеху изобретателей вечного двигателя. И все-таки один из моих бесчисленных и противоречивых опусов, будучи примененным на практике, дает иногда некое подобие эффекта. А именно «теория естественного человека».
Говоря точнее, мне представляется, что многие из нас — не сказал бы, что большинство, но таких во всяком случае куда больше, чем можно было бы ожидать, — хотят почему-то казаться совсем не теми, кем являются на самом деле. Попытаюсь привести примеры.
Я знаю одного мягкого, несколько женственного человека. У него высокий тенор, а он старается говорить протяжным баритоном. Любой ценой он старается ни под каким видом не восторгаться. Он не упускает случая облачаться в засаленный пуловер и лыжные ботинки. В молодости он любил балет, а сейчас не желает слышать ни о чем, кроме мотоспорта.
Скрывая таким путем иногда истинные, но чаще абсолютно выдуманные недостатки, мы не можем не чувствовать себя фарисеями. И когда мы встречаем людей, которые нисколько не скрывают своих изъянов и пороков, а, напротив, сами же и сетуют на них, нам трудно удержаться от восхищения. (Как бы, например, вы отнеслись к тому оригиналу, что со вздохом жалуется: «Вообще-то обижаться мне на жизнь не приходится, только то плохо, что женщинам я совсем не нравлюсь… Я, впрочем, и это вполне бы пережил, куда хуже, что ума мне так мало отпущено…»)
Таким откровенным людям — в порядке самоутешения мы всегда называем их простодушными — почти невозможно причинить зло. Об этом полезно знать.
Однажды мне с моим другом Романом (худой рыжий график), несмотря на отчаянное безденежье, захотелось отметить окончание экзаменационной сессии, и мы отправились в «Прагу». Я отозвал в сторону того самого официанта, который на первый взгляд мог показаться самым неприступным и язвительным. И доверительно сообщил ему, что у меня ровным счетом столько-то денег, но мне не хотелось бы истратить все, поскольку в ГУМ поступили очень хорошие китайские ручки. Он посмотрел на меня, как на придурка… Но я не дал себя смутить и продолжал втолковывать ему, что у этих ручек замечательное перо — такому перу сноса нет, и посоветовал ему непременно купить эту ручку. Если, конечно, средства позволяют… Все это я преподнес ему ничуть не жалобно, а наоборот — радостно, будто мы были старыми добрыми друзьями. Результаты оказались поразительными: он проникся ко мне отчаянной симпатией и мы вычислили вместе (!), что я вполне могу истратить около восьми с половиной рублей. «Нет, пожалуй, восемь, — поправил я его, — надо и швейцару оставить — у него зарплата маленькая…»
Нам накрыли такой стол, какого и за большие деньги не увидишь. С нас брали за все, как за дежурные блюда! Мы отведали даже крохотных морских рачков — ни до, ни после не ел ничего подобного.
Я и потом довольно часто изображал естественного человека и нередко с успехом. Впрочем, слово «изображал» тут не совсем точное, потому что стоит вдохнуть душу в этого гомункулуса и сделать ему маленькое переливание крови, как он становится живым и даже достоверным. Чем-то большим, нежели голая роль.
— Знаешь, Айн, — начал я, — в твоем присутствии мне всегда как-то не по себе… Каждый раз сомневаюсь, за свое ли я дело взялся… — Айн взглянул на меня с удивлением. — У меня такое чувство, что настоящий скульптор должен быть именно таким, как ты. Ты врос в землю по колени, твои корни словно бы стали жилами земной кровеносной системы. Когда я смотрю на тебя, мне кажется, что природа говорит лишь голосами таких, как ты. А сам я какое-то поветрие — нечто весьма культурное, но легковесное… И хуже всего то, что я все время выпячиваю в себе это свойство. Все эти пестрые свитера и галстуки бабочкой… Я-то знаю, что они смешны, но надеюсь, что и другие знают, что я знаю. А главное, если я не буду их носить, так и вовсе стану ничем. Может, мне следовало выбрать совсем другую профессию… В школе я интересовался математикой, изучал даже дифференциальную геометрию. Почему же я взялся за искусство? На это, знаешь ли, довольно трудно ответить… — Я заметил, что мы начали идти в ногу — это был хороший признак. Вы когда-нибудь задумывались, почему в армии часами учат именно этому умению? — У меня не было достаточной веры в свои научные способности, — продолжал я. — Думал, что истинный ученый должен быть суровым и бесстрастным человеком. Я ведь еще не знал, что ученые бывают всякими, что изобретатель водородной бомбы Теллер писал сонеты, что Оппенгеймер был отчаянным юбочником, а Гейзенберг — неисправимым авантюристом. Скульптором я стал почти случайно, совсем не так, как ты. Тебя и не вообразишь без глины и стека.
— Ты это вправду? — спросил Айн. — А ведь я должен был стать моряком! Искусство меня очень интересовало, но и я думал, что художники бывают совсем не такие… Что они все с бабочками и в свитерах — ну в точности, как ты. — Он улыбнулся. — Я и до сих пор уверен, что именно ты прирожденный художник, а вовсе не я. После седьмого класса я хотел пойти в мореходку, правда, хотел, но провалился по математике. Стыдно было возвращаться на Сааремаа, вот я и подумал, не устроиться ли еще куда-нибудь… Кто-то видел мою резьбу и посоветовал идти в художественное. Поехал я в Тарту и поступил в училище…