Пётр Лонгин - Путешествие в Эдем
Обзор книги Пётр Лонгин - Путешествие в Эдем
Пётр Лонгин
Путешествие в Эдем
Невероятно до смешного:
Был целый мир — и нет его…
Вдруг — ни похода ледяного,
Ни капитана Иванова,
Ну абсолютно ничего!
Глава первая. ЭМБРИОНАЛЬНОЕ
Когда ещё матушка моя была мною брюхата, она не хотела меня рожать. Впоследствии, когда уже было поздно, она мне так и сказала: «Травила тебя, сволочь такая, да так и не вытравила. Ну и ладно: живи, раз таблетки не помогли!» Ну, я и зажил.
А вот кто я такой, не имею понятия до сих пор. И общее ощущение такое, будто я все эти годы готовился-готовился, но так и не сумел родиться.
Может, всё-таки мамины таблетки помогли?
Появился я на свет в 1952 ходу в стране под названием «СССР», которую невзлюбил довольно скоро, имея к тому достаточно существенные основания.
Мать, которую я уже упомянул, была сибирячкой по рождению, геологом по образованию, женой весьма примечательного и немолодого мужчины, матерью двоих сыновей и одной приёмной дочери. Соответственно, у меня был брат старше меня на восемь лет, с которым мы жили как кошка с собакой, хотя и спали на двух плотно сдвинутых кроватях — до тех пор, пока он не ушёл в армию на целых три года. Помню, когда он вернулся домой, то показался мне ещё глупее того, каким уходил. Впрочем, брата своего я несомненно любил, — просто с трудом выдерживал с ним общение, которое имело тенденцию бесконечно усугубляться.
Мы с братом были очень разные даже внешне: он походил на мать и, видимо, на всю её отцовскую линию полутатар-полукомипермяков — скуласт, тёмен, раскос и волосат; а я был копией своего отца — русоволос, светлокож и на фоне своих сверстников отличался правильностью черт лица, за которую эти же сверстники частенько обзывали меня то «немцем», то «французом».
Ещё у меня была сводная сестра (дочь пропавшего в начале войны советского кадрового офицера и маминого брата), которую лет до двадцати я считал родной. Внешне она была похожа на бабушку по маме, и ничего общего не имела ни с внешностью моего брата, ни с моей. Но, большую часть моего сознательного детства сестра сперва училась в своём родном Ленинграде, а потом уехала по распределению в Воронеж. Её приезды под семейный кров на студенческие каникулы я помню как череду трепетно ожидаемых праздников. Рядом с ней мне всегда хотелось быть старше, красивее и умнее. Она привозила с собой книги и кипу пластинок с классической музыкой в очень красивых обложках — чешских, венгерских, польских… И я потом годами слушал их — между всеми радостями и неприятностями подростковой жизни в своём родимом захолустном хулиганском полу-посёлке Страны Советов. Читал античных авторов, средневековые романы, русскую и мировую классику, поэзию серебряного века, классические философские труды — то есть рос довольно нестандартным провинциальным хулиганом, чем не гнушался шокировать всех, с кем был знаком или не знаком.
О том человеке, что был моим отцом, я до сих пор практически почти ничего не знаю. Он оставил по себе только множество догадок. Наверняка знаю только, что он не был похож абсолютно ни на кого из всего моего обозримого окружения. Он отличался от всех буквально всем, включая выражение лица, походку и осанку — на фоне привычного своего окружения он выглядел спустившимся на землю полубогом, звездой, упавшей в заурядную лужу, тщетно изображающей обычный бутылочный осколок.
Когда мне лет в пять подарили на День рождения игрушечную саблю, отец сочувственно поведал мне, что в своё время у него тоже был боевой клинок под названием «палаш», но ему однажды, при туманных для меня обстоятельствах, пришлось утопить его в уличном сортире. В детстве мы ходили вдвоём с отцом на охоту или за грибами; и тогда, во время продолжительных лесных переходов, мне иногда перепадала удивительная информация из отцовских уст.
Например, я вдруг узнавал, что в какой-то период жизни ему, оказывается, подавали французский коньяк с французскими же закусками прямо в его личный вагон его служебного поезда… Или вдруг начинал рассказывать мне про «живые сыры» или устриц под лимонным соком, про фуа-гра или про оленину под беарнским соусом… Он, видимо, вспоминал подобные вещи просто потому, что у него разыгрывался на свежем воздухе аппетит; но, делиться со мной более существенными подробностями своей биографии он, похоже, не стремился, и вряд ли даже планировал это сделать в будущем.
Мне исполнилось двадцать лет, когда от овдовевшей матери я впервые узнал что в начале двадцатых отец был приговорён к смертной казни (обвинительницей была неведомая мне на тот момент Розалия Землячка); потом этот приговор почему-то был заменён сроком, и в конечном счёте отец провёл в лагерях восемнадцать лет — до военного 1943 года… На похороны отца я приехал из армейской части с опозданием — телеграмма нашла меня на дальнем полигоне, где проходили длительные групповые учения; поэтому попрощаться с ним я даже не успел. (Впрочем, как и познакомиться.) Расстались с ним как-то почти совсем незаметно, «по-английски»…
Или наоборот — так и не расстались: так, по-прежнему, и бродим с ним вдвоём нашими лесными тропами.
Наступившим летом того же 1973 года я, демобилизовавшись из армии, снова бродил по знакомым лесным маршрутам уже один. Лес был, как в детстве, прекрасен, — полон, тайн секретов, недоговорённостей, — как длящиеся монологи отца.
И ещё один член семьи моего детства — бабушка по матери. Урождённая в 1885 году в селе Бельск Черемховского уезда Иркутской губернии, Вера Родионовна Лесневская, из семьи сибирского ссыльного поляка. Вдова того самого волосатого и раскосого полутатарина, который почему-то однажды «проклял» сыновей из рода моего отца (то есть, меня с братом) и, после этого резко и надолго куда-то исчез… Через полгода его нашли местные грибники повесившимся в том же самом лесу, где мы с отцом потом бродили.
Это было за несколько лет до моего рождения, поэтому мне пришлось впервые увидеть деда только на пожелтевшем бабушкином свадебном фото. Это был зажиточный и крепкий сибирский пролетарий, которого пустила по миру, затем обобрала до нитки, отняла всех сыновей, и в конце концов довела до смертельного отчаяния родимая советская власть.
Я долго смотрел на эту фотографию, не отрывая изумлённых глаз. Рядом с девушкой, отдалённо напоминающей мою сестру, стояла, практически, копия: моего старшего брата.
С огромными чёрными усами!
Глава вторая. «Я ИДУ ПО УРУГВАЮ»…
Я иду по Уругваю,
Слышны крики-голоса:
Помогите, убивают!
Раз-де-вают догола!
Слова этой отвязной песенки, стилизованной под «буржуазный обезьяний» джаз в «три аккорда», гремели тёмными ночами моего детства. Их пели группы приблатнённых подростков, шнырявших по городку ночи напролёт в поисках криминально-романтических приключений. Когда эти группы неожиданно встречались — после короткой словесной перепалки, снимались армейские ремни с впаянной в бляху свинчаткой, надевались на руки свинцовые кастеты, вынимались ножи и… начинался практический поиск истины. Кто-то убегал домой и возвращался уже с обрезом; и тогда это временами переходило в натуральные военные действия с твёрдым территориальным обозначением: «Клепиха против Леспромхоза», «Бугры против Курмыша», «Базар против Карьеров»… Практически не было в нашей послевоенной советской глубинке такой ночи, которая не напомнила бы школьнику о недавнем взятии, если не Берлина, то Будапешта.
Летнее утро наступало рано. Солнце едва поднималось со стороны Устимского пруда, как тут же раздавался рожок пастуха и громкие, раскатистые хлопки его бича об асфальт. Все утренние звуки вдруг отступали, и улица наполнялась мычанием и топотом коровьих копыт — начинался ежеутренний ритуал шествия общественного стада на выгон. У каждого дома распахивались ворота, и деловитая хозяйка выводила свою скотинку на божий свет; угощала на дорожку хлебом-солью и наблюдала, как та с покорным удовольствием встраивается в общее стадо, грузно движущееся в сторону душистого разнотравья. Деловитые волчарки с невообразимо обаятельными и свирепыми мордами наводили порядок на флангах, ворча на коров и покусывая за ноги тех представительниц парнокопытных, кто, по их экспертному мнению, был нетвёрд в соблюдении правил коровьего строевого порядка.
Стадо, не спеша, проходило за окнами, и наступала недолгая тишина, перемежаемая щебетаньем птиц и звуком нечастых шагов за окном.
Потихоньку возникали детские голоса и неспешно начинали накатывать, как шум прилива; усиливаясь всё более и более, пока не заполняли собой всё уличное пространство! Шквалы голосов… Это шумело моё юное послевоенное поколение. О том, насколько оно было огромно, я начал понимать только с годами — когда это же самое поколение, следуя какой-то внутренней трусливой установке «не плодить бедноту», в результате произвело по одному (порой, чахлому и дегенеративному) ребёнку на всю свою «соц. развитую» семью.