Юрий Чернов - Судьба высокая «Авроры»
Наводчик Борис Яковлев со второго снаряда смял танк. Именно смял. Слово «подбил», такое точное для противотанковых пушек, совсем не подходит для авроровского главного калибра. Снаряды, обладавшие огромной мощностью, обрушивались, как ураган, разнося вдребезги все на своем пути[33].
Пока завязывался поединок с танками, на Кирхгофской высоте близ церквушки и на самой колокольне гитлеровцы установили минометы. Воздух наполнился визгом, скрежетом, свистом.
В первые же минуты россыпь осколков докатилась и до артиллерийского дворика. Раненые оповестили о себе стонами. Пронзительно взвыла Полундра и, проволочив на передних лапах перебитое тело, смолкла.
Борис Яковлев чуть промешкал. Его опередили: с шестого и седьмого ударили по Кирхгофской высоте. Ударил и Яковлев. С неслыханным звоном покатился колокол, рухнула вся верхняя надстройка церкви, укрывая камнепадом, кирпичной пылью, трухой навсегда замолкшие минометы.
Бой разгорался. Била немецкая артиллерия, били танки. Постепенно столбы вздыбленной земли смешались с пеленой дыма. Сплошная, плотная завеса скрыли стреляющих. Лишь по вспышкам определяли направление ответного огня.
От артиллерийского дворика несколько ступенек вели в артпогреб. На деревянных стеллажах слева лежали снаряды, справа — заряды. По цепочке, из рук в руки снаряды передавались к орудию. Этот живой конвейер, поредевший в ходе боя, работал так интенсивно, что руки, как рычаги, сжимали стальное тело снаряда и стремительно тянулись к следующему.
Двенадцать выстрелов в минуту! Уши, как ватой, заложило от грохота. Голоса, выкрики команд стали неразличимы. Лишь обостренность всех чувств позволяла угадывать команды по движению губ.
После каждого выстрела из казенника вырывалась струя кисловатого дыма. На раскаленном стволе запеклась краска, вздулась пузырями. Неподалеку две ели, обожженные пороховыми газами, осыпались, а ближняя сосна стояла уже голая, почерневшая, как после пожара.
Павлушкина по-прежнему подавала снаряды, взмокла, пот застилал глаза. Перед глазами мелькала тельняшка замкового. Бушлат он отбросил в сторону. Замковый дергал за тросик — велика ли нагрузка, — однако и он был мокр, как. после бани, тельняшка прилипла к спине, волосы спутались, и лицо горело.
Стояли рык, рев, грохот, стоном стонала земля, гудело небо, и было почти немыслимо, что люди слышат, видят, движутся, ведут бой. Труднее, казалось, быть не может.
— По танку! По танку!..
Лицо Кукушкина никогда еще таким не было. Крик исказил его. В этот крик вложил он всю свою жизнь.
— Держу, держу цель! — судорожно прокрутив штурвал, кричал Яковлев.
Павлушкина видела, как замковый дергает тросик, а выстрела нет. И вот у него, вдруг окаменевшего, отчаянно расширились глаза, встали торчком волосы, вздыбились, как у ежа. Еще секунду назад мокрые, слипшиеся, они поднялись вертикально.
Все, кто стоял под башней, не успев сделать и полшага, взглянули туда, где ступеньки уводили под своды артпогреба. Туда! Туда! Броситься, нырнуть в спасительную дыру, не превратиться под гусеницами в склизкое, кровавое пятно.
У входа в артпогреб стояла Павлушкина, врач, женщина, подавшаяся чуть вперед, с очередным снарядом в руках, готовая скорее броситься с этим снарядом под гусеницы, чем отойти…
Пятое орудие спас Доценко. Снаряд его пушки разворотил танк, который уже не стрелял — так было близко до цели, так хотелось ему смять гусеницами орудие.
Заминка произошла по вине прибойника. Неисправность устранили. Бой продолжался, пока не кончились снаряды. И тогда в ствол, покрытый, как струпьями, пузырями запекшейся краски, всыпали песок. Пушку зарядили осветительным снарядом. К тросику привязали ремни. Расчет скрылся в укрытии.
Кукушкин дернул ремень. Гул и шипение вырвались из покореженного ствола.
— Отходить к восьмому орудию! — приказал старшина, сняв стреляющее приспособление, чтобы утопить его в колодце.
Матросы от воронки к воронке, от куста к кусту, замирая в дождевых промоинах, поползли за Кукушкиным. Впереди, на картофельном поле, шевелилась ботва. Видимо, просочились немецкие автоматчики.
Гул то ослабевал, то усиливался. Канонада докатывалась со стороны восьмого и девятого орудий.
Вспоминает командир шестого орудия лейтенант Александр Доценко:
«Часов в восемь утра танки противника ворвались на Кирхгофскую гору, и с этого момента вступили в бой четвертое, пятое, шестое и седьмое орудия, расстреливая прямой наводкой танки и огневые точки противника. Вспыхнули и остались на опушке два танка, вырвавшиеся правее кирхгофской церкви. Остальные танки (со своего наблюдательного пункта я насчитал семь) отошли в лес и прекратили огонь, так как он не доставал до наших позиций под горой.
Мощный шквал огня морских пушек сковал силы противника. Немцы, обнаружив еще несколько наших орудий, перегруппировались и обрушили огонь минометов, стремясь вывести из строя личный состав.
Они установили в сторонке, левее церкви, на колокольне самой церкви и за подбитыми танками ротные и полковые минометы. С колокольни бил крупнокалиберный пулемет.
Огонь вывел из строя часть матросов четвертого, пятого и шестого орудий. Я был оглушен и легко ранен осколками мины в шею и руку. Кровью залило таблицы стрельбы, которыми приходилось пользоваться, управляя огнем орудий. Это, конечно, не остановило нас и не прервало наших действий. Заметив вспышки выстрелов из сторожки и церкви, я дал целеуказания, и огневые точки были сметены.
Связной четвертого орудия (наиболее близкого к противнику) доложил, что на юго-западном склоне Кирхгофской горы, в лесу, слышен гул танков и автомашин. Комбат решил сосредоточить огонь по этой части леса.
Примерно до часу дня мы прочесывали лес на Кирхгофской горе. Людей осталось мало. К часу иссяк боезапас. Рассчитывать на подвоз было невозможно.
Доложил комбату. Старший лейтенант Иванов потерял много крови. Его состояние внушало мне тревогу. Но он не упускал управление боем из своих рук.
— Выводите людей! — приказал он.
Мы подожгли землянки, вывели из строя орудие. Комбата понесли на носилках.
Отход на Пёляле, к восьмому и девятому орудиям, я прикрывал со старшиной Тарасовым и матросом Даниловым».
Рассказывает житель Дудергофа Михаил Цветков:
«Нас, мальчишек, собралось немного. Тогда, 12 сентября 1941 года, кто еще прятался в лесу, кто вообще ушел из этих мест.
Немцам в тот день не до нас было: впереди шли бои, гремело вовсю. Ленинград горел. Пожары мы с Вороньей горы видели.
Кто-то из мальчишек предложил: «Айда, ребята, к первой пушке. Может, наши раненые в кустах, помочь надо».
Побежали к спуску, к тропинке, а тропинки как не бывало. Одни воронки. Воронка на воронке. Несколько таких огромных, что избу туда спрятать можно.
Под ногами — всякая всячина: немецкие каски, бляхи от ремней, клочья их зеленых шинелей, разбитый, перевернутый мотоцикл, покореженный ствол миномета. Трупы убраны. Унесли.
Приблизились к пушке — вокруг запустение. Раньше ее и не разглядеть было — маскировочная сеть натянута, ветки понатыканы. Это мы, ребятня, знали, где она и какая. Иногда нас к самой пушке пускали. Меня, например, один раз и флотскими щами угостили.
А теперь все голо, ствол торчит, что-то накидано возле. Подошли к дереву — оно совсем рядом с пушкой росло. Взрывом изломано, ни веток, ни листьев, не поймешь что — тополь или осина.
Кто-то закричал: «Смотрите!» Глянули на обрубок ствола. Поверите, живого места нет, весь в осколках. Торчат в коре — большие и малые, черные, как гнилые зубы. И под ногами железо, вся земля в осколках. Такой огонь был. Аж страшно стало.
Спрыгнули с бруствера в орудийный дворик. Тот, кто первым шел, вдруг замер как вкопанный, шею вытянул. Я чуть не спросил: «Ну что ты?» Не успел. Сам увидел.
На земле лежала девушка. Голая. На ноге — бинт, повязка. И грудь вырезана. Застыл. Ноги будто отнялись. И языком не шевельнуть. Молчим. Даже дыхания не слышно. Так и стояли бы, если б не Беланович.
— Это наша дудергофская, на Красноармейской живет. — Подошла — мы и не слышали. — Чего стоите? Накрыть надо. Сандружинница это, ко мне за молоком ходила…
Накрыли. Плащ-палатка от крови рыжая. Раненых, видно, на ней перетаскивали. Девушка накрыта, а я ее вижу, перед глазами она. И потом долго снилась. Один и тот же сон: нога с повязкой, а сама голая.
Отошли наконец. Кучкой идем, потеснее друг к дружке жмемся. Чувствуем, что не все увидели. Так и есть. У самой пушки — люди. Двое на спине лежат, один на боку, пальцы рук скрючены, и весь он скрючен, в муках, наверное, корчился. Четвертый колючей проволокой к стволу пушки приторочен. И все обожженные. И бушлаты местами обуглены.
Я сразу вспомнил, что перед бруствером следы от шин мотоциклетных видел и перевернутую мотоциклетку видел, и догадался, что гитлеровцы раненых, связанных авроровцев бензином облили, подожгли. Живых. Потому так корчились. И мучились долго, потому что бензином их сверху попрыскали, не пламенем вспыхнули, а тлели.