Райнхольд Браун - Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945
Ночь непроницаемой черной пеленой окутывала круг света, в котором стояли священник и я, молча смотревшие друг на друга.
Свет в ночи, эта немая встреча вызвали у меня незабываемые, совершенно особые чувства. Я не могу их описать, я могу лишь рассказать о событиях, их пробудивших. Из звезд пролилась капля вечности и упала точно на то место, где мы стояли, молчали и чего-то ждали.
Но вот молчание прервалось, пришло спасение.
— Niams! — произнес священник.
Он произнес это слово с силой, но негромко, скорее, даже очень тихо. «Niams!» — сказал он и больше не произнес ни слова. Его внушавшая почтение фигура не пошевелилась.
Однако произнесенное им слово тотчас вернуло меня в мир реальности. Я увидел перед собой человека из плоти и крови. Я шагнул к нему, и — что было очень смело с моей стороны — не он, а я первым протянул ему руку, которую он крепко и сердечно пожал. Теперь я мог без опаски посмотреть ему в глаза. Это были ясные, добрые глаза, в которых застыло любопытство и ожидание. Под черной сутаной оказался здоровый мужик, который крепко хлопнул меня по спине, когда мы по узкому коридору пошли в его комнату. Мы вошли в непритязательную крестьянскую горницу. Три деревянных стула, массивный стол, шкаф, этажерка, кровать, больше похожая на топчан, — вот и все убранство. К этому следует добавить оштукатуренные голые стены. Керосиновая лампа, которую священник поставил на стол, не забыв прикрутить фитиль, не могла, конечно, осветить всех деталей комнатки. В полутьме я смог разглядеть икону, на полке лежала Библия. В простое, без украшений окно смотрела ночь, от которой мне удалось ускользнуть. В комнатке было тепло, боже, как же в ней было тепло! В углу стояла маленькая раскаленная печка. Мы сели за стол и заговорили. Очень скоро мы уже смеялись. Этот искренний и открытый, не слишком благочестивый пастор объявил мне, что я — его пленник и утром он передаст меня жандармам. Признаюсь в моей глупости — на секунду у меня возникло ощущение, что мне всадили нож в спину, но веселый смех священника заставил расхохотаться и меня — хотя я больше смеялся над собой, а не над его остротой. Ну и хитрец этот пастырь человеческих душ! Он был молод, вероятно, ненамного старше меня. Я понимал отнюдь не все из того, что он говорил, но было видно, что он в превосходном настроении и от души радуется, что я оказался у него, как обрадовался бы крестьянин, найдя в поле свою заблудившуюся овцу.
На столе появились каравай хлеба, две кружки и кувшин вина. В описании это звучит просто и буднично, но вы не можете себе представить, что это тогда для меня значило! Безопасность, защищенность, дружба, хлеб и даже вино! Этого я не могу высказать, не могу выразить никакими словами. Можно лишь догадываться, что все это для меня значило.
Вино мгновенно ударило мне в голову. Я ругал русских, ругал войну, и священник охотно вторил мне. Он неплохо знал жизнь. Какая была для меня радость, что в келье священника я получил вполне мирской приют.
Было уже поздно, когда мой новый друг отвел меня в келью служки, того самого старика, который открыл мне ворота. Мне предстояло разделить с ним его каморку. На столе стояла коптилка. Я получил одеяло и улегся на пол. Уснул я сразу, как только закрыл глаза.
Видел ли я сны?
Нет.
Ночь поглотила все сны. Все страсти, все трудности, все страхи. Теплая кровь бесшумно струилась по моим жилам. Только этим отличался я от бесчувственного мертвеца.
Когда седобородый старик разбудил меня утром, мне показалось, что ночью меня поразил жесточайший приступ подагры. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. На ступнях я обнаружил очень неприятный сюрприз. Ноги распухли и покрылись пузырями, подошвы были стерты в кровь. Но ведь мне надо идти дальше! Да, это было плохо, но на свете есть вещи куда худшие. Святой старец, давно служивший в этом храме, сочувственно следил за моими скованными движениями. Заметив, что я пытаюсь засунуть кровоточащие ступни в опинчи, он посоветовал мне сначала сделать ванну для ног. Он сам принес тазик, налил в него горячую и холодную воду. Я благодарно поставил ноги в воду. Это было нечто большее, чем простое благодеяние. Старик вышел из каморки. Я остался наедине со своими мыслями, больными ногами и наступившим днем.
Где я окажусь сегодня вечером? Что приготовил для меня этот новый день? Я вдруг почувствовал, что время неумолимо подпирает и подстегивает меня. Мне надо идти дальше, я не могу, не имею права медлить ни минуты! Хватит полоскать ноги. Мне пора встать и попрощаться с гостеприимными хозяевами. Надо спешить. Меня обуяло страшное нетерпение. Я встал и направился к священнику, надеясь, впрочем, получить в дорогу что-нибудь съестное.
Но добрый человек не собирался меня отпускать.
В немногих словах он смог умерить мое беспокойство и убедить остаться еще на один день, чтобы отдохнуть. Он уговорил меня не действовать опрометчиво. Попутно он осведомился, что делается с моими ногами. Так я и остался. И нисколько в этом не раскаялся. Лишь один раз в тот день мое сердце сильно забилось от страха — когда из деревни пришли двое мужчин и две женщины, чтобы поработать в храме. Правда, подозрения и страхи вскоре рассеялись. Все эти люди выказывали мне свое расположение и верность. В течение дня из деревни продолжали приходить все новые люди, чтобы добровольно поработать в церкви, движимые трогательной и искренней верой. Из всех в церкви жили только Пэринтеле — старый служка и один молодой парень, который ухаживал за быками и овцами.
Я тоже решил, насколько это было возможно, помочь этим добрым людям. Самое подходящее место было в хлеву. Вместе с тем парнем я принялся убирать и грузить в телегу теплый навоз. Во время этого непритязательного занятия со мной снова произошло нечто чудесное и необъяснимое.
Я стоял возле духовитой кучи навоза и, воткнув в нее вилы, оперся на них, решив немного передохнуть. Наступил полдень. Солнце ярко светило над лесом. Оно уже пригревало, ласкало и веселило. Как мне хотелось лечь и праздно вытянуть уставшие ноги. Из хлева доносилось блеяние овец. Глухо мычали быки, терпеливо переступая с ноги на ногу и позвякивая цепями. Потом я услышал, как меня окликнул чей-то звонкий серебристый голос. Я не пошевелился, мне показалось, что я просто ослышался, что теплое солнце сыграло со мной невинную шутку. Но голос прозвучал снова. Он звал какого-то Фрица. Фриц! Фриц! Я осторожно обернулся. Слушай, читатель, что я увидел: передо мной стоял ангел, спустившийся с горних высот, и, смеясь, протягивал мне кружку, полную темно-красного вина. Молодая, красивая женщина, если бы ты только знала, что для меня значил твой вид, то, что ты — стоя во плоти и крови под солнцем — протягивала мне вино! Я перелез через кучу навоза и, подойдя к тебе, взял из твоих рук кружку, но, прикоснувшись к ее краю губами, я продолжал пить глазами твой образ. Я до сих пор вижу перед глазами твои светлые волосы, твое юное лицо, твою улыбку. Какое пленительное мгновение! Какой был в нем глубокий смысл! Как могла ты протянуть мне кружку вина, мне, заросшему щетиной, грязному, почти потерявшему человеческий облик бродяге? Ты была такая чистая, такая свежая, такая светлая. Как осмелилась ты протянуть мне руку? Ты подняла кувшин и еще раз наполнила кружку. И я осушил кружку до дна. Потом ты, смеясь, пошла прочь. Я остался стоять на месте, оглушенный и онемевший. Меня охватило чувство неизъяснимого счастья, казалось бы давно мной позабытое.
Если предыдущий первый день побега запомнился тем, что меня разрывало между диким страхом и оглушительной радостью от обретенной свободы, то второй день прошел под знаком удивительного человеческого тепла, переполнившего меня покоем. Все страсти рассеялись, словно по мановению руки Божьей Матери. Добрые люди окружили меня заботой и любовью. Я был тронут до глубины души. Священник, проходя мимо, приветливо кивал мне, старая крестьянка, смеясь, вытащила застрявшую у меня в шапке соломинку. Всюду я ощущал льющееся на меня добро, чувствовал плечо, на которое мог опереться, чувствовал любовь, внимание и сострадание. Этот островок божественного блаженства, устоявший посреди взбесившегося горящего мира, возвратил меня к жизни, вернул меня к самому себе. Теперь я отчетливо, как никогда прежде, представлял себе свою цель, она стала понятной и определенной, я освободился от страха и подозрений — этот монастырь подготовил меня к любым грядущим испытаниям. Эта остановка в пути сыграла немалую роль в успехе моего предприятия; безумная спешка и суета первого дня уступили место трезвому расчету и спокойному осмыслению.
Вечером мы с настоятелем снова сели за стол. На этот раз мы обсуждали будущие детали моего дальнейшего бегства. У священника была карта, которую он расстелил на столе, и я, при мигающем свете керосиновой лампы, посвятил его в свои замыслы. Когда я пальцем прочертил предполагаемый маршрут, он покачал головой и сказал, что в этих местах полно русских и дорога будет сопряжена с большими опасностями. Священник был первым, кто раскрыл мне глаза, рассказав, какие именно области оккупированы врагом. Он хорошо ориентировался в обстановке и сказал — ни в коем случае не желая повлиять на мое решение, — что как раз в той долине, которую мне надо пересечь, преодолев сотни километров, чтобы добраться до Констанцы, наиболее велика концентрация русских войск. Он вполне разумно указал на то, что население в тех местах живет в страхе, и поэтому мне будет трудно рассчитывать на помощь. Говорил он и о возможном предательстве. Напротив, он считал, что путь через горы безопаснее и к тому же он короче. Мы говорили долго. Я скрупулезно взвешивал все за и против. Решение я должен был принять сам и нести за него ответственность, понимая, что только от меня зависит, каким будет окончательный исход. Я напряженно думал, а настоятель молчал, не желая мне мешать, и только ночной ветер без устали стучал в окна и двери. Этот ветер был вестником гор; он что-то хотел мне сказать. Потом я принял решение: я пойду на родину пешком, через горы. Услышав эти слова, священник облегченно вздохнул. Добрый друг, что подвигло тебя проявить такое участие к моей судьбе? Ты знаком со мной всего лишь один день, и тебе уже не безразлично, куда она меня занесет? Что это, почему ты проявляешь обо мне такую заботу? Это было мне абсолютно непонятно и сильно меня трогало.